Избавители от революции«Аристократическая» оппозиция
реформам Александра II
|
|
Обращение к опыту Французской революции было тогда широко распространено. Обобщенный в 1856 г. в блестящем труде еще одного классика либеральной мысли графа Алексиса де Токвиля «Старый порядок и революция» (эта книга стала для русских помещиков своеобразным «карманным оракулом»), он противопоставлялся английскому опыту. Намерение наделить каждого крестьянина своим собственным наделом, по мнению «аристократов», являлось не только опасной, но и совершенно ложной фантазией. Сделать кого-либо собственником невозможно, собственность есть плод труда и не может быть доступна всем. Именно поэтому они проповедовали желательность распространения фермерских хозяйств, вытеснения барщины арендой и перераспределения лишних рабочих рук туда, где они требовались — в промышленность и на малонаселенные окраины. В полном соответствии с экономической доктриной манчестерской школы они объясняли, что предпочтителен такой порядок, при котором «крестьяне и помещики, рабочая сила и земля сходились и расходились бы на основании свободной конкуренции».
Народное образование. «В постоянных заботах Моих о благе народа, Я обращаю особое Мое внимание на дело народного просвещения, видя в нем движущую силу всякого успеха и утверждение тех нравственных основ, на которых зиждутся государства». Александр |
Возможно, соответствие было слишком полным. Применить лозунг сторонников полной экономической свободы laissez faire, laissez passer (буквально — «позвольте действовать, дайте ход») к напряженно ожидавшим решения своей участи миллионам крепостных значило бы, как полагали многие, в том числе и правительственные реформаторы, играть с огнем. Они утверждали, что «аристократы» лишь прикрывают либеральной концепцией эгоистическое желание прибрать к рукам всю землю. Конечно, такое обвинение едва ли можно было считать справедливым. Помещики панически боялись лишиться рабочих рук, а в общественном сознании образ бродящего по стране без дела мужика был гораздо более ярок и убедителен, чем образ цепляющегося за клочок земли рачительного хозяина.
Юрий Федорович
|
Опасались аристократы и того, что
широкое распространение крестьянского
землевладения означало, что нужно распроститься
с надеждами на создание класса влиятельных
землевладельцев — опоры порядка и стабильности.
«Русские помещики, живущие и ныне так мало в
своих имениях, удалятся от них вовсе и будут
проводить все время в Петербурге и Париже»3, — предостерегал В.П.
Орлов-Давыдов. Побудительных мотивов к тому
российская пореформенная жизнь предоставит
немало: полученный за землю выкуп, традиционная
привязанность к чиновному образу жизни, большая
прибыльность промышленных предприятий,
неприязнь окружающего крестьянского населения.
Пропасть между крестьянами и помещиками будет не
сглаживаться, а расти, как это произошло во
Франции накануне революции. Упадок же
землевладельческого дворянства неизбежно
повлечет за собой усиление централизации, ведь
бюрократия особенно вольготно чувствует себя в
обществе, где место независимых собственников
занимают столь падкие на демагогические посулы
народные массы…
Но было еще одно обстоятельство, вызывавшее
резкий протест «аристократов»: крестьянская
община проектом Редакционных комиссий
(правительственного органа, разрабатывавшего
реформу) не только узаконивалась, но
превращалась в низший административно-судебный
орган, независимый от всякого влияния помещика.
Община превратилась для «аристократов» в некий
символ всего замысла реформаторов.
«Непреодолимое препятствие на пути
экономического прогресса», она, по мнению
оппонентов правительственного курса, лишит
крестьянина возможности распоряжаться своим
трудом, законсервирует его первобытные
уравнительные инстинкты. В общине виделось и
некое «коммунистическое установление», подобие
фурьеристской фаланги, которая, по мысли
последователей знаменитого утописта, станет
ячейкой будущего «справедливого общества».
Революции 1848 г. были достаточно свежи в памяти,
а социализм уже успел превратиться в одну из
«страшилок», наиболее распространенных в
сознании европейцев (в том числе образованных
русских).
Впрочем, не только «аристократы», но и
реформаторы претендовали на роль «избавителей
отечества от революции». Революции совершаются
там, утверждали они, где общество расколото на
немногих собственников и массу пролетариев,
русский же крестьянин — отнюдь не стихийный
анархист, а стихийный охранитель, именно он, а не
беспокойное дворянство, и составляет опору
престола. Правда, эта «опора» требует достаточно
осторожного обращения: грозный образ Пугачева в
политической риторике тех лет был востребован
всеми противоборствующими сторонами.
В конечном итоге борьбу за реформу, а значит, и за
влияние на императора «аристократы»
безоговорочно проиграли, оказавшись, вопреки
своей репутации закулисных интриганов, не
слишком опытными в политических манипуляциях.
Впрочем, позиция их противников, возглавляемых
такими гораздо более одаренными людьми, как
Николай Алексеевич Милютин, Юрий Федорович
Самарин и Владимир Александрович Черкасский,
изначально была гораздо более выигрышна. Те
уповали на инициативную роль власти, полагая, что
только она имеет возможность и право
действовать в интересах всех подданных. Где то
дворянство, которое может претендовать на
исполнение роли политического класса? Оно
раздроблено, желания его противоречивы, и
правительству лучше ведомы его долгосрочные, а
не сиюминутные нужды и интересы.
Граф
|
К тому же русский народ исполнен
доверия к монарху, а вот к дворянству добрых
чувств не питает, — в таких утверждениях,
конечно, была своя, вполне удобная для императора
логика.
Взгляды и мировоззрение реформаторов были
типичными для весьма влиятельной когорты
«просвещенных бюрократов», блестящих
интеллектуалов, воспитанных в условиях
николаевской эпохи, с началом нового
царствования получивших редкую возможность
воплотить в жизнь свои идеи и в буквальном смысле
слова создававших новую Россию. Остро ощущая
недостаточность правительственного
преобразовательного импульса, они пытались
нащупать опору в еще очень незрелом, не готовом к
серьезным испытаниям русском обществе. Поэтому
естественным их союзником должна была стать та
часть дворянства, которая готова была отказаться
от сословных прав и привилегий («либералы» вроде
знаменитого тверского предводителя
А.М. Унковского), а также, что было не менее
важно, и от значительной части собственного
имущества (крепостного труда). Без этой поддержки
реформа 1861 г., возможно, стала бы совсем иной.
Однако между либеральными бюрократами и
либеральными помещиками существовало и немало
противоречий. Что же касается революционного
лагеря, то его в России конца 1850-х гг., вопреки
распространенному в советской историографии
положению о «первой российской революционной
ситуации», просто еще не существовало. Проповедь
А.И. Герцена была тогда исполнена скорее
либерального смысла и надежд на реформаторский
потенциал власти, а немногочисленные радикалы
внутри России еще только начинали осознавать,
чего они хотят…
Тем интереснее были почти апокалиптические
призывы «аристократов». Что будет со страной,
когда правительство окажется недееспособным,
разрушительные силы окрепнут, а
самостоятельного класса собственников так и не
появится? — этот вопрос после 1861 г. становится
лейтмотивом их публичных выступлений и частной
переписки.
Многие из них (Орлов-Давыдов, Н.А. Безобразов,
А.П.Платонов) активно участвовали в дворянских
собраниях различных губерний, пытаясь добиться
от «высшего сословия» империи осмысленных
действий, которые доказали бы его политический потенциал.
Чем в новых условиях должно стать дворянство?
Сословием землевладельцев, открытым для
пополнения из других классов общества? Замкнутой
корпорацией, оберегающей свои ряды от
проникновения чуждых элементов, основой для
создания «цензовой общественности», которой
следует передать политические права? А может
быть, оно должно раствориться в народной массе?
Реформа 1861 г. «лишила дворянства чего-то
большего, чем права и привилегии, она лишила его
быта», — это наблюдение известного
историка-эмигранта барона Б.Э. Нольде очень
точно передает ту гамму чувств, которую,
наверное, испытывал каждый русский помещик в
эпоху, когда, по знаменитому выражению другого
аристократа (и помещика) графа Л.Н. Толстого, «все
переворотилось и только укладывается».
Дворяне-землевладельцы «проникнуты глубоким и
грустным сознанием, что они как бы лишние люди,
немощные к общественному благу… Некоторые
избегают такого уныния, но по какой цене? Они
отказываются от своих преданий и переносят всю
свою умственную деятельность на то поприще,
которое обещает популярность. Чтоб быть
передовыми людьми … им нужно опередить самые
передовые стремления»4. Эти
слова были написаны Орловым-Давыдовым в 1867 г. в
письме Александру II. В них фактически подведен
итог шестилетних усилий, принесших большинству
«аристократов» чувство глубокого разочарования.
Создать из русского дворянства «оппозицию его
величества» наподобие английской не удалось.
Раздраженные помещики фрондировали, требовали
конституции, но при этом в массе своей совсем не
выказывали желания укреплять собственные
корпоративные устои.
Наоборот, значительная часть дворянства
самозабвенно и с увлечением предавалась игре в
«либерализм» и в борьбу за «народные права»,
используя в качестве трибуны не только
дворянские, но и земские собрания. Популярным
неожиданно стал лозунг «слияния сословий», как
будто соответствовавший затаенным желаниям
«врагов дворянства». По мнению же
Орлова-Давыдова, это самоубийственное
стремление лишь смешивает и без того не слишком
расчлененное общество в хаотичную массу, в
результате чего становится окончательно
неясно — кто, за что и от чьего имени
выступает. Результатом такого положения, считал
граф, является «либерализм не положительный, а
отрицательный, не пресыщенный, но строптивый, не
в духе свободы, но в духе антимонархическом».
Граф
|
Тщетность всех стараний добиться
сословной солидарности заставила его прийти к
резкому заключению, что дворяне заслуживают
разорения, поскольку «не умеют защищать своих
прав и нападают друг на друга». Состояние же
многих крупных землевладельцев, в том числе
самого Орлова-Давыдова, в результате
преобразований лишь увеличилось. Но, продолжая
жить в своих имениях, он следил за происходящим в
русской деревне с растущей тревогой. «Очень дико
привыкать опять к петербургской жизни, —
записал граф в дневнике в 1863 г., — но в нынешних
обстоятельствах (наоборот прежнего) патриотизм
возможен только петербургский, а не российский.
Нас, дворян, разъединили с Отрадою, с Усольем, с
нашим потомственным имением…»
Упоминание подмосковной Отрады и волжского
Усолья не случайно — именно эти имения
пользовались в семье Орловых особой заботой и
были превращены не только в образцовые
хозяйства, но и в настоящие памятники искусства.
Тем печальнее было наблюдать за растущим
отчуждением и обнищанием окрестных крестьян:
«Никто больше в дом ко мне не приходит ни с
поздравлением, ни с прошением, ни с жалобой… За
расправой они идут в волостное собрание, за
развлечением — в питейный дом»5.
Однако воспоминания о былой патриархальности не
мешали отстаивать меры, ничего общего с ней не
имеющие. Вывести обремененное долгами,
малоземельное и неэффективное крестьянское
хозяйство из тупика можно только разрушением
общины, в результате чего многие крестьяне
вынуждены будут оставить насиженные места, зато
производительность сохранившихся хозяйств
увеличится. Но достаточно ли в буквальном
соответствии с принципом laissez faire снять
ограничения, дать простор инициативе, чтобы
превратить вчерашних крепостных в подобие
английских фермеров и арендаторов? Ответа на
этот вопрос не было. Зато была уверенность в том,
что отказ от такого пути лишь ухудшит ситуацию, а
паллиативные меры, например наделение крестьян
дополнительной землей, могут принести временное
облегчение ценой окончательной девальвации
понятий о собственности.
Между тем происходящее в стране вроде бы
подтверждало правоту «аристократов». Крестьяне
беднели, стихийные бедствия и неурожаи все
болезненнее сказывались на их благосостоянии. В
1868 г. нечерноземные губернии поразил голод —
первый после освобождения ощутимый симптом того,
что сами собой крестьянские хозяйства едва
ли встанут на ноги. Голодные годы с пугающей
регулярностью повторялись и позднее. Пугал даже
не сам по себе неурожай, а то, что в общем-то
небольшие погодные отклонения всякий раз
приводили к настоящему бедствию, с голодными
смертями и разорением тысяч крестьян. Логика
требовала трезвой оценки ситуации в русской
деревне, где правовые нормы прививались с
громадным трудом из-за изолированности
крестьянства, буквально «замурованного» в
общине. А ведь именно на общине покоилось все
здание крестьянской и земской реформ. Да и готовы
ли были крестьяне к самостоятельному решению
своей судьбы? Может быть, община, при всех ее
недостатках, — неизбежное зло, которое одно
способно как-то поддержать сотни тысяч буквально
балансирующих на грани выживания крестьянских
хозяйств? Разрушить же ее — значит ввергнуть
миллионы людей в пучину неизбежной нищеты?
Князь
|
Не правда ли, знакомая дилемма? Стоит
заметить, что самодержавие не могло решиться
сделать выбор между «гарантированной бедностью»
и «потенциальным благосостоянием» вплоть до
столыпинской аграрной реформы. И если этот выбор
все-таки был сделан (хотя и с многочисленными
оговорками и уступками традиционной
попечительской идеологии), то повлияли на него
совсем не теоретические соображения о
либерализме и экономической свободе, а мощные
крестьянские волнения 1905—1906 гг., когда «вдруг
обнаружилось», что члены сельских общин — совсем
не «инстинктивные монархисты и консерваторы», а
скорее «стихийные революционеры», желания
которых в основном исчерпываются знаменитым
требованием — «Земли и воли!»
И как не вспомнить здесь тех предостережений,
которые за несколько десятилетий до первой
российской революции не раз звучали из уст
«аристократов»! «Действительная опасность, —
писал тогда в одном из частных писем Н.А.
Лобанов-Ростовский, — заключается не в
нигилисте, а в крестьянине, которому скажут: ты
достаточно силен, чтобы не платить налогов и
захватить земли короны и крупных собственников.
У нас революция должна принять форму
пугачевщины. Авторитет царской власти и страх
еще удерживают крестьянина, но во время мятежа
авторитет исчезнет; страх на некоторое время
сохранится, но слабость правительства, не
располагающего никакой поддержкой, кроме
жандарма и солдата, станет совершенно
очевидной... Так что ситуация будет хуже, чем
когда-либо»6.
Не менее откровенны были оппозиционеры и в
публичных выступлениях. В череде их
оппозиционных демаршей особый резонанс получило
московское дворянское собрание 1865 г. Здесь
вновь шла речь о «бюрократической опричнине» и
раздавались требования всесословного
представительства. Взяв слово, Орлов-Давыдов
заявил о необходимости противопоставить
неизбежному радикальному Земскому собору в
качестве «предохранительного клапана»
консервативный элемент (наследственную верхнюю
палату): «Много было говорено о том, что дворяне
ничего не значат и что оплот дворянства не нужен
для государя, который опирается на народные
массы… Что народ предан теперь государю как
никогда, это справедливо, но спрашивается, когда
земли больше не будет, которую можно им
раздавать, когда не будет больше воли, которую
можно им прибавить … не объявят ли они новые
условия подданства, и это будет именно когда
дворянство обратится в мужиков, тогда будет один
только царь и он один дворянин!»7.
Это была резкая отповедь концепции
«демократического цезаризма», образцом которого
считалась Франция Наполеона III — страна,
где широкое распространение мелкой земельной
собственности сочеталось с уравнением
политических прав граждан, административной
централизацией и демагогическими апелляциями
власти к чувствам «простого народа».
Петр Александрович
|
Речь Орлова-Давыдова, а также принятый собранием конституционный адрес, несмотря на цензурный запрет, были опубликованы в органе «аристократов» — газете «Весть». Конечно, это выступление не могло понравиться самодержцу. Разразился скандал, и Орлов-Давыдов вместе с редактором газеты В.Д. Скарятиным оказались под следствием. Обычно сочувствовавшее «гонимым» общественное мнение на этот раз раскололось. При дворе была благосклонно воспринята эпиграмма Ф.И. Тютчева:
Зачем себя морочите вы грубо, Какой у вас с Россиею разлад! Куда вам в члены английских палат, Вы просто члены Английского клуба. |
И хотя состава преступления так и не
было найдено, Орлов-Давыдов с горечью отмечал,
что многие представители петербургского высшего
общества чураются его и при встречах отводят
глаза.
Между тем в середине 1860-х гг. внутренняя политика
самодержавного правительства была близка к
кризисной точке. Отношения с естественной опорой
престола — дворянством — никак нельзя было
назвать безоблачными, и это на фоне едва
подавленного польского восстания,
недружественной политики европейских держав,
зарождающегося революционного движения! Особое
беспокойство доставляли только что открытые
земства. Дух противостояния власти, как правило,
преобладал в них над идеей сотрудничества с нею.
Губернаторы и Министерство внутренних дел
относились к новым органам самоуправления с
нескрываемым подозрением, вроде бы отчасти
обоснованным: русское общество бурлило, долго
подавлявшаяся жажда деятельности, нетерпение и
раздражение выплескивались наружу, и земские
собрания действительно очень часто, забывая о
своих прямых обязанностях, превращались в
своеобразные политические клубы. Всего через
пару лет после их открытия правительство уже
начало обсуждать возможные меры по
«умиротворению» оппозиционных учреждений.
Маятник внутриполитического курса окончательно
качнулся в сторону «реакции» после 4 апреля
1866 г. (день покушения Д.В. Каракозова на
императора). В Петербурге все громче раздавались
голоса о необходимости «охранительной»,
консервативной политики. Но ведь и в эти понятия
мог вкладываться совершенно различный смысл.
Существовал выбор: ограничиться усилением
административной власти, благо, что такой путь
был вполне привычным, или попытаться реализовать
программу, подразумевавшую усиление роли
поместного дворянства в земствах и крестьянских
учреждениях, разрушение общины, а в конечном
счете — предоставление дворянству политических
прав, словом, осуществить тот комплекс идей,
активным сторонником которых были
«аристократы».
Николай Алексеевич
|
Правительство, как это часто бывает, не
решалось на действия, ограничиваясь лишь декларациями.
Одной из них стала записка псковского
губернатора Б.П. Обухова, как поговаривали,
инспирированная новым шефом жандармов,
аристократом и англоманом графом П.А. Шуваловым.
Сравнив быт немецких фермеров-колонистов с
жизнью русских крестьян, губернатор пришел к
предсказуемому выводу о необходимости
насаждения участкового землевладения взамен
общинного; много писал он и о возможных мерах по
обузданию земств, настаивая на усилении в них
помещиков и необходимости «собрать разрозненные
охранительные элементы».
Именно с этой запиской оказалось связано
появление ставшего позже крылатым выражения
«революционный консерватизм». В 1868 г. под
названием «Русский администратор новейшей
школы» она была издана в Берлине с предисловием
Ю.Ф. Самарина и резкими комментариями
«псковского землевладельца» князя А.И.
Васильчикова, направленными не столько против
Обухова, сколько против идей «аристократов».
«О русском консерватизме весьма трудно
составить себе ясное понятие, потому что все
партии у нас называют себя охранительными», —
писал Васильчиков. Консерватизм — «слово, за
которым нет ни определенных понятий, ни ясных
представлений», «отличный конек, на котором
можно провозить к нам всякого рода контрабанду
польского и немецкого происхождения». В основе
его лежит, по мнению Васильчикова, представление
о русском народе как о «стихийной силе», которую
должны направлять «другие силы, разумные,
умственные ... то есть европейская цивилизация и
представители ее».
На первый взгляд, все здесь перевернуто с ног на
голову. «Охранители» обращаются в поисках идеала
к Европе, а либералы оказываются защитниками
самобытности русского народа, выступая против
«инородческих» учений. Налицо не просто один из
парадоксов, которыми так богата история
отечественной политической мысли. Вероятно,
можно говорить о важнейшей особенности
российского либерализма эпохи Великих реформ: он
развивался в противостоянии не только
расцветшему в России в 1860-е гг. революционному
радикализму, но и классическому европейскому
либерализму, адептами которого оказались у
нас в стране… «крепостники» из высшего общества.
Но может быть, как полагают некоторые историки и
политологи, к российской действительности
вообще не применимы западные политические
термины? Кто в пореформенной России мог
считаться «либералом», а кто — «консерватором»?
Вопрос этот совсем не кажется надуманным, если
помнить об условности политических определений,
являвшихся тогда (как и сейчас) удобным
инструментом для разнообразных идеологических
манипуляций. «При нашей запутанности понятий в
отношении политических партий, не знаешь, кто
друг, кто недруг, — утверждал в 1870 г. один из
представителей дворянской элиты после
безуспешных попыток как-то классифицировать
участников общественного движения, —
консерваторы перемешались с прогрессистами,
красные с белыми, все это вышло так пестро, и все
так меняется со дня на день, что никакого мерила
нельзя приложить к тому, что происходит у нас»8.
Не имевшее значительного опыта политической
жизни русское общество отдавалось подобным
играм в партийную борьбу с тем большими
искренностью и азартом, чем более эфемерными
были новоявленные группировки. Неудивительно,
что обвинение в доктринерстве и оторванности
от жизни стало в то время практически
универсальным, а за право называться истинным
либералом разворачивались настоящие баталии.
Сложность выстраивания политической системы
координат в тогдашней России (как и в нынешней)
заключалась еще и в том, что дополнительной
переменной оказывался национальный вопрос,
только начинавший в то время осознаваться во
всей своей грозной трудноразрешимости. Самыми
проблемными были в XIX в. западные окраины империи,
где русская культура и государственность
сталкивалась с не менее развитыми в европейском
понимании культурами — польской и немецкой (в
Прибалтике). В национальном вопросе
«аристократы» были решительными противниками
той формы национализма, которую олицетворяла
русификаторская политика в Западном крае и
остзейских губерниях. В России такая политика
ассоциировалась с братьями Николаем и Дмитрием
Милютиными — не только противниками любых форм
господства «высших» сословий над «народом», но и
сторонниками жесткого курса на окраинах империи.
«Аристократы» же, критикуя политику
национального «выравнивания», считали ее лишь
оборотной стороной медали, необходимым
дополнением к внутрироссийскому курсу
социального «выравнивания», символом
бюрократической нетерпимости к любому
разнообразию. При этом они противопоставляли
идее об «особом пути» России признание
универсальности социально-экономических
законов. В их построениях сложно обнаружить и
акцент на «мистическо-религиозном» смысле
самодержавия, что традиционно считается
важнейшим признаком русского консерватизма.
Словом, «аристократическая» оппозиция
представляла собой интересный и нетипичный для
России пример «нетрадиционалистского
консерватизма».
Группировка, пользовавшаяся сочувствием
могущественных сановников — Петра
Александровича Валуева и графа Петра Андреевича
Шувалова, получившего благодаря огромному
влиянию на императора прозвище Петр IV, —
казалось, имела серьезные шансы воплотить свою
программу в жизнь. И в начале 1870-х гг. Шувалов,
который считался чуть ли не фактическим
«премьером» русского правительства, вроде бы
всерьез стал готовить почву для реализации этой
программы. И закономерно, что в первую очередь в
повестке дня оказался общинный вопрос. Под
председательством бывшего министра внутренних
дел, а в тот момент министра государственных
имуществ Валуева была создана особая
межведомственная комиссия, которая должна была
выяснить причины застоя и даже упадка
крестьянских хозяйств. Всем было известно, что
Валуев — ярый противник общины. Однако
разрекламированная деятельность комиссии так
ничем и не увенчалась. Почему же тогда не
осуществилось чего-то подобного столыпинской
реформе, но на сорок лет раньше (как этих лет не
хватило Столыпину!)?
Причины этого были достаточно многообразны.
Во-первых, Александр II не желал допустить
появления единомысленного или, как тогда
говорили, «однородного» правительства, видя в
нем угрозу собственному полновластию. Как считал
такой умный наблюдатель и тонкий придворный, как
Ф.И. Тютчев, «государь никогда не решится
отдать себя в руки одного определенного
направления, и чем сильнее чувствует он в данный
момент влияние на себя одного человека, тем
сильнее инстинкт его требует найти другого
человека мнения совершенно противоположного,
чтобы из этих противоположностей составить себе
нечто среднее, чем он и будет руководствоваться»9. В таких условиях внутренняя
политика была обречена на постоянные колебания,
и ни одна серьезная мера не имела шансов на
воплощение.
Во-вторых, антиобщинные идеи были не слишком
популярными в обществе и парадоксальным образом
очень часто расценивались как
«крепостнические». Более того, с течением
времени ряды безоговорочных сторонников частной
собственности на землю редели, и многие либералы,
в начале 1860-х гг. видевшие в общине скорее
пережиток первобытной культуры, стали прозревать
в ней залог грядущего. И когда Орлов-Давыдов,
решив внести свою лепту в непрекращающуюся
полемику на эту тему, предложил
либерально-западническому журналу «Вестник
Европы» большую антиобщинную статью, он получил
от редактора Михаила Стасюлевича настоящую
отповедь: «Нашу деревенскую общину в том виде,
как она существует, нельзя, конечно, и защищать с
точки зрения современной рациональности; ее
можно и должно защищать в виду будущего». Рост
населения якобы сделает неизбежным выбор: «или
крестьянский майорат рядом с колоссальной
эмиграцией, или земледельческая ассоциация …
т.е. общая распашка, удобрение и производство
всех работ общими силами с дележом жатвы». Для
Орлова-Давыдова такой вывод мог стать лишь еще
одним подтверждением того, что «Прудон и Герцен
пустили глубокие корни» в русском обществе.
Еще менее сочувствия вызывало намерение
«аристократов» вернуть помещиков в деревню,
превратив их в уважаемых лендлордов. Образцом,
конечно же, служил английский мировой суд, этот
«палладиум британской конституции», которая, в
отличие от континентальных конституционных
экспериментов, как бы вырастала из почвы
местного самоуправления (self-government). Таким
образом, еще до того, как требование
«всесословной волости» стало общим местом
либеральной программы, оно последовательно и
настойчиво отстаивалось Орловым-Давыдовым и его
единомышленниками.
Впрочем, возражения оппонентов («Поручив
помещику местный суд и управление, вы воскресите
крепостное право») отнюдь не являлись главным
препятствием на пути осуществления замыслов
«аристократов». Гораздо важнее было то, что
помещики не очень-то желали исполнять
возлагавшуюся на них культурную миссию,
председательствуя на полупьяных крестьянских
сходах и разбирая «мужицкие» имущественные
споры и проступки, до которых им не было никакого
дела. Крупные землевладельцы — кандидаты в
«лендлорды» — предпочитали проводить большую
часть года за границей и в столицах, а мелким
требовалось жалованье, которое лишало бы смысла
саму идею (ведь предполагалось, что «опекун»
крестьян будет не мелким чиновником, а
независимым и уважаемым собственником).
В итоге проекты всесословной волости, в середине
1870-х гг. разработанные Лобановым-Ростовским и
Орловым-Давыдовым по поручению петербургского
дворянства, были после продолжительных
дискуссий отвергнуты. Фактически были признаны
несвоевременными и какие-либо меры в отношении
крестьянской общины. Помимо объективных
сложностей дело было в том, что эти
реформаторские по сути идеи слишком сильно
ассоциировались с тем кружком, который их
отстаивал. «Космополиты», «слепые подражатели
чуждым нам образцам» — подобными ярлыками
награждало «аристократов» общественное мнение.
Отрицательно относясь к «космополитам», оно
пренебрегало и теми проблемами, которые они
пытались решить.
Замыслы «аристократов» были окончательно
похоронены после того, как П.А. Шувалов
неожиданно для многих был отправлен в почетную
отставку (послом в Лондон), а сами эти замыслы
подвергнуты уничтожающей критике за
абстрактность, оторванность от жизни и
нереалистичность в изданной в Берлине в 1875 г.
брошюре «Революционный консерватизм», основным
автором которой стал один из самых влиятельных
публицистов и политиков тогдашней России — Ю.Ф.
Самарин.
Эта критика во многом действительно была
справедлива. У «аристократов» идеальная схема
выглядела таким образом: во-первых, достаточно
снять некоторые законодательные ограничения, и
многие крестьяне, воспользовавшись
предоставленными возможностями, превратятся в
рациональных фермеров и арендаторов, и во-вторых,
если помещикам дать определенные права и
полномочия, то они с энтузиазмом примутся за
благоустройство местной жизни и будут исполнять
роль своеобразных культуртрегеров, не претендуя
на материальное вознаграждение. Произвольность
таких допущений была настолько очевидной, что
многие из идеологов «аристократической»
оппозиции приходили к заключению: мало дать
простор «естественному» становлению чаемых
порядков, государство само должно
безотлагательно принять решительные меры,
которые устранили бы нежелательные последствия
реформ. Но ведь это было равносильно признанию
несостоятельности тех общественных сил, которые,
по их мнению, должны были составлять
консервативную опору правительства. Как
верховная власть может уповать на «высшее
сословие», отказываться в его пользу от
собственных прерогатив, передавать в его руки
местное управление, если само поместное
дворянство не способно к исполнению той роли,
которую консерваторы призывали на него
возложить?
И все-таки репутация дилетантов и верхоглядов,
приклеившаяся к «аристократам», была
справедлива лишь отчасти. Недостаток упорства и
основательных знаний компенсировался у них
недюжинной социальной интуицией, нехарактерной
для многих сторонников либеральных
преобразований, позднее составивших авангард
российской «интеллигенции».
Несмотря на поражение, «аристократическая»
группировка не исчезла с политической сцены, не
растворилась в других направлениях
общественного движения. Во многом являясь
порождением столь своеобразной социальной
среды, как столичное высшее общество,
большинство представителей которого были
связаны родственными узами или близким
знакомством, идеология «аристократов» отражала
характерные для этого круга и весьма устойчивые
представления и стереотипы. Так что многие
отголоски их идей 1860—1870 гг. без труда можно
обнаружить в российской
общественно-политической действительности
конца XIX — начала XX в.
3 Российский государственный
исторический архив (РГИА), ф. 1180, т. XV, д. 86, л. 116—131.
4 Отдел рукописей Российской
государственной библиотеки (ОР РГБ), ф. 219, картон
82, д. 48, л. 27—37.
5 Российский государственный
архив древних актов (РГАДА), ф. 1273, оп. 1, д. 13.
6 РГАДА, ф. 1412, оп. 5, д. 198, л. 7—8.
7 ГАРФ, ф. 109. Секретный архив, оп. 3,
д. 2169, л. 21—25.
8 ОР РГБ, ф. 126, оп. 1, д. 6,
л. 17 об.
9 Там же, ф. 120, папка 25, д. 4, л. 95.
Игорь ХРИСТОФОРОВ,
кандидат исторических наук,
старший научный сотрудник
Института российской истории РАН,
лауреат Макариевской премии
СОВЕТУЕМ ПРОЧИТАТЬ
Источники
Валуев П.А. Дневник. В 2 т. Т. 1. 1861—1864; Т. 2. 1865—1876. М., 1961.
Фадеев Р.А. Русское общество в настоящем и будущем // Кавказская война.
М., 2003.
Феоктистов Е.М. За кулисами политики и литературы (1848—1896). М., 1991.
Чичерин Б.Н. Несколько современных вопросов // Философия права. СПб., 1998.Литература
Захарова Л.Г. Самодержавие и отмена крепостного права в России. 1856—1861.
М., 1984.
Ливен Д. Аристократия в Европе. 1815—1914. М., 2000.
Нольде Б. Юрий Самарин и его время. М., 2003.
Христофоров И.А. «Аристократическая» оппозиция Великим реформам. М., 2002.
Чернуха В.Г. Внутренняя политика с середины 50-х до начала 80-х гг. XIX в.
Л., 1978.