|

Падая — уничтожаю...
Методический материал
для подготовки уроков по темам:
«Революция 1917 года», «Гражданская война в
России». 9, 11 классы |
Александр Иванович
Куприн (1870—1938) известен читателям, прежде всего,
как писатель-классик, как автор не теряющих своей
популярности произведений «Поединок», «Олеся»,
«Гамбринус», «Гранатовый браслет»… Но вот о том,
что А.Куприн был также известным и плодовитым
журналистом, печатавшим многие свои очерки,
репортажи и публицистику в популярных
дореволюционных изданиях, вспоминают нечасто. К
журналистике Куприна тянуло многое —
и образ жизни (жадный до впечатлений, он много
странствовал, пробуя разные профессии — от
грузчика до дантиста), и способ писания
(к окружающей действительности он, по
свидетельству современников, подходил как
настоящий исследователь, добиваясь как можно
более полного и подробного знания).
 |
Куприн с дочерьми
Ксенией и Лидией. 1914 г.
|
До революции А.Куприн примыкал к
демократическому литературному лагерю,
революция 1917 г. застала его в Гельсингфорсе, а
потом в Гатчине, где писатель проживал вместе с
семьёй. И события разворачивавшейся перед ним
национальной катастрофы в короткий срок
заставили его радикально пересмотреть свои
взгляды. Он становится официальным редактором
армейской газеты «Приневский край», органа
Северо-Западной армии генерала Н.Юденича.
Оказавшись с откатившейся волной
армии сначала в Ревеле, затем в Гельсингфорсе
(конец ноября 1919 — июнь 1920 г.), А.Куприн
начинает активно публиковаться на страницах
местной русской газеты «Свобода России», а также
в других местных изданиях — «Новой русской
жизни», «Общем деле», «Русской газете», «Русском
времени». За полгода им было написано свыше 70
злободневных публицистических очерков и статей.
«Я ежедневно вижусь с десятками людей… И каждый
из них… говорит одно и то же: непременно надо,
чтобы хоть какой-нибудь писатель, живший под
безумным игом большевизма, описал ярко и
беспристрастно все его кровавые гнусности,
описал с холодной точностью летописца, с цифрами
в руках» — такую задачу А.Куприн ставил и перед
собой, и перед всеми свидетелями Гражданской
войны.
Предлагаемые вниманию читателей
тексты А.Куприна посвящены разным сюжетам: здесь
и зарисовки первых дней Февраля в Гельсингфорсе,
и рассказ о первых жертвах советской власти
среди православного духовенства, и
«моментальная фотография» В.Ленина. Особняком
стоит статья «Два воззвания», в которой писатель
сравнивает два документа. Учителю истории было
бы полезно вместе со школьниками
проанализировать эти же документы и
поразмышлять над комментарием А.Куприна.
Александр Куприн о революции 1917 г. и
Гражданской войне
Бескровная
Первые дни великой бескровной русской
революции застали меня в Гельсингфорсе.
Я тогда жил в тихой уютной санатории «Tallbacka», на
окраине города, в Tolo. Раз в день, после завтрака, я
отправлялся пешком в город и неизменно посещал
на несколько минут семью моего знакомого моряка,
мичмана русской службы, отчасти литератора. Там
всегда были свежие газеты и последние устные
новости. Там же часто собирались офицеры из
эскадры, стоявшей в Гельсингфорсе.
Задолго до петроградского восстания, ещё с
середины февраля, доносились из приневской
столицы смутные и тревожные слухи. Заводы
становятся, рабочие бастуют, гарнизон ненадёжен,
женщины бунтуют около булочных и мясных. Многие
спрашивали: «Неужели начало революции?» Ни
боязни, ни озлобления, ни растерянности я ни в ком
не замечал — мысль о революции казалась
совсем спелой. Было, скорее, тревожное
любопытство к загадочному завтрашнему дню.
И вот посыпались телеграммы. Краткие и жуткие.
Одна за другой. «На улицах баррикады. Пулемёты на
крышах. Городовых снимают с чердаков. Сожжены
полицейские участки. Отворены ворота тюрем и
крепостей. Возглавляется Временное
правительство...»
Всё чаще и чаще замелькало в газетах: я —
социалист, я — министр юстиции, я — присяжный
поверенный, я — член Государственной Думы, я
—Александр Фёдорович Керенский!.. Всем, всем,
всем!..
Уже тогда офицеры сообщали вполголоса
тревожные вести: о недоверии матросов к
командному составу, об обысках у начальствующих
лиц, об аресте офицеров, не пользовавшихся
популярностью или слишком строгих по службе.
Наконец пришло известие об отречении царя и об
условном, благородном отказе от власти великого
князя Михаила. Между этими, почти одновременными
событиями и днём, когда о них был оповещён
гельсингфорсский флот и гарнизон, протёк — и это
правда — чересчур долгий срок. Стоустая
молва — как это и всегда бывает — какими-то
неведомыми путями опередила официальное
извещение, и это обстоятельство дало пищу толкам
о том, что от солдат и матросов умышленно
скрывают свершившиеся важные факты.
Впоследствии в этом промедлении винили
представителей местных властей —
губернаторской и жандармской. Впрочем, конечно,
имела место и провокация, которой успешно
занимались негодяи и охотно верили дураки.
Начались рядовые убийства. Был застрелен
адмирал Непенин, талантливый флотоводец,
энергичный администратор, заботливый начальник,
человек прекрасных качеств. Застрелили на улице
одного пехотного генерала: у него недавно пали со
славою на войне три сына, а сам он был всегда и
неизменно любим солдатами. Убили на улице
мичмана, потребовавшего от матроса отдания
чести. Убили одного скромного и дельного
капитана, с которым я почти ежедневно встречался
в помянутой семье. Правда, он был прирождённым,
убеждённым монархистом и никогда этого не
скрывал. Жертвы «гнева народного» складывались в
Николаевском госпитале, в морге.
Город утопал во флагах: красных с жёлтым —
шведских, белых с синим — Suomi (финских — фр.),
а между ними пророчески алели красные флаги.
У всех жителей появились в петличках красные
розетки и ленточки. По улицам разъезжал, стоя в
автомобиле, финско-русский адмирал Максимов с
обнажённой лысой головой. Приехал Родичев, и бубнил
на всех перекрестках, и так пьянел от
собственного красноречия, что, слезши с тумбы, не
мог отвечать на самые простые обыденные вопросы,
а только улыбался и всё переспрашивал как сквозь
сон — а? что? кому? Иные ещё поздравляли друг
друга с великой бескровной, но в широких улыбках
уже чувствовались фальшь и ужас.
Пришли и более страшные телеграммы. Ротные
комитеты. Отмена отдания чести. «Вы» — солдатам.
Свобода мнений и допущение митингов. Декларация
прав солдата без декларации его обязанностей.
Видно было, до какой растерянности дошли русское
общество и его державные представители.
И вдруг, как бомба, приказ № 1. Помню, как,
прочитав его вслух, один старый офицер сказал со
слезами: «Господи, если Тебе было угодно осудить
Россию на гибель, зачем избрал Ты для неё такой
позорный путь?»
 |
П.Н.Врангель
|
Убийства сделались массовыми. Офицеров,
живых, завязывали в мешки, прикрепляли к их ногам
тяжесть и бросали в прорубь. Иногда же их
собирали в кучу на корабельном баке и из
брандспойтов поливали горячим паром. По трупам
нельзя было потом признать людей: кожа и мясо
совершенно слезали с лиц. Не могу не сказать
слова великой признательности тогдашним финнам.
Они весьма охотно, с большим участием и даже с
опасностью для себя, прятали в своих домах
офицеров, скрывавшихся от звериной расправы.
Обыски всё продолжались. Помню, и в нашу
буколическую, мирную, чистенькую санаторию
ворвались однажды пехотные солдаты с ружьями. Я
спросил одного из них — для чего они присланы.
— А вот ищем, нет ли пулемётов. Тоже которые
бывают изменники и шпионы.
И вдруг прибавил зловеще и как будто некстати:
— Буде. Попили нашей кровушки.
Впервые я тогда услышал этот глупый лозунг. И он
прозвучал для меня как символ, как бессмысленное
пророчество той бойни, которую и поныне зовут в
Европе великой бескровной русской революцией.
12 марта 1920 г.
Малое стадо
Это было в самом начале XX столетия. Святейший
Синод положил отлучить от Церкви болярина Льва
Толстого. Решение это произвело, поистине,
потрясающее впечатление во всём цивилизованном
мире. И, пожалуй, Софье Андреевне — ныне
покойной — совсем не подлежало бы писать
митрополиту Петербургскому и Ладожскому своего
письма — ничтожного по содержанию и
резко-задорного по тону.
Я не имею под руками текста этого письма, но,
насколько помню, в нём графиня приводила, между
прочим, и такую мысль, что вот-де вы, иерархи,
учите смирению и простоте, а сами разъезжаете в
каретах, запряжённых шестёркой, одеваетесь в
парчу, шёлк и бархат, возлагаете на головы
золотые митры и украшаете свои одеяния
бриллиантами.
Митрополит Антоний (Вадковский) — один из
замечательнейших русских верховных пастырей по
уму, доброте и благочестию — ответил Софье
Андреевне письмом, полным вежливой сдержанности
и спокойного достоинства. В нём он сказал, среди
других веских и умных слов, приблизительно
следующее: «Да. Ради возвеличения Церкви мы носим
парчу, и золото, и драгоценные каменья. Но если
настанет час Господней воли и Россию посетят
скорбь, бедность и унижение, мы, как некогда наш
великий святитель Сергий Радонежский, станем
ходить пешком, облачаться в ризы из некрашеной
холстины и приобщать паству из деревянных
потиров».
В то время эти прекрасные слова митрополита
Антония имели лишь высокий и трогательный смысл
для освещения крупной личности самого владыки.
Кому тогда могло прийти в голову, что они — через
столь незначительный срок — приобретут значение
страшного пророчества?
Храмы, обращённые в кинематографы, алтари —
в отхожие места, престолы — в шутовские
эстрады. Иконы — поруганные и обворованные,
ризницы — разграбленные. Священнослужители,
чистящие панели, казармы и выгребные ямы.
Епископы, совлекаемые с горних мест за волосы,
чтобы их растерзать в храме или повесить на
воротах церковной ограды. Это ли не венец и
предел мучений, претерпеваемых всем русским
народом? И не символ ли невольного Антониева
пророчества то, что нынешний митрополит
Петроградский и Ладожский
высокопреосвященнейший Вениамин часто
отправляется по своим архимандритским делам
пешком или в трамвае, в скромной рясе, в домашней
скуфейке?
 |
П.Н.Врангель с членами правительства Юга
России,
генералами и казачьими атаманами
|
Но как преобразовалось, как выросло в
буре и пламени всё рядовое, будничное русское
белое духовенство!
Что говорить, слаб и немощен перед искушениями
бывал нередко наш заурядный попик, стиснутый
железной обер-прокурорской рукой. Был он и
неучён, и трепетен перед «волею злых», и корыстен,
и привержен «пьяновенному виновкушению».
Слишком близок он был всегда к нашей тёмной,
бедной, грешной, чернозёмной жизни.
Но только в евреях да в русских попах так цельно
сохранилась расовая чистота крови. Почти без
преувеличения можно сказать, что путём браков,
заключавшихся исключительно в своём классе,
русское священство, начиная от времён Владимира
Великого и до наших дней, совсем избегло примеси
чужих элементов к своей добротной славянской
крови. А ранние браки и здоровая деревенская
жизнь предохранили эту кровь от порчи,
причиняемой преждевременным истощением и
дурными болезнями. И надо сказать, что наши
левиты — весьма крепкое, живучее, плодовитое и
прочное племя.
Их грехи и слабости были неразрывно связаны с
общим нашим рабством. Если, несмотря на тяжкий
гнёт, русская собирательная душа всё-таки не
умирала и не ломалась, проявляя себя в лице
гениальных избранников, то и духовенство русское
всегда выдвигало из своей среды великих
пастырей, учителей, борцов и мучеников. И если
ныне наше духовенство, легко сбросив с себя и
лесть богатства, и славу мира, поглощающие слово,
и даже самый страх смерти, так смиренно, просто и
бескорыстно совершает своё высокое служение
Церкви и народу — то в этом вернейший и, может
быть, самый величайший признак того, что и народ
близок к невиданному духовному обновлению.
Аресты, обыски, оскорбления и принудительные
работы наши священники принимали спокойно, без
жалоб, без просьб о пощаде, но и без аффектации,
а «наглую» смерть в вонючем закоулке, на
рассвете дождливого утра, у облупленной стены
встречали кротко и величественно, как древние
первомученики. Иные не могли сдержать в себе
пламенного слова и произносили его с амвонов и с
публичных кафедр, заранее зная, что их назавтра, а
то и через час ожидает казнь.
В настоящее время священнослужители
совершенно отказались от всякого рода
политической борьбы. Решение это продиктовано
мудростью и пониманием момента. Злоба гонителей
и подвижничество гонимых уже сделали своё
громадное дело. Все прибывающие из России
единодушно удостоверяют о росте в ней
религиозного сознания.
Товарищ Шпицберг с сокрушением признаётся, что
русский народ ещё слишком тёмен для того, чтобы
можно было безнаказанно отнять у него веру.
Это общее, всенародное явление — не случайная
волна, поднявшая на своём минутном гребне святую
веру. Случайными волнами были — редстоковщина,
татариновщина, мистицизм и пресловутое
петербургское «богоискательство» — результат
моды, ханжества и блазированного праздного
любопытства... Это океанский прилив, растущий
медленно и неуклонно. Это стихийное
геологическое освобождение целого материка из
пучины...
Церковь, как и в старые времена, является и
символом, и прибежищем, и опорой.
И нельзя здесь не вспомнить чудесных слов
Евангелия: Не бойся, малое стадо. Ибо Отец ваш
благоволит дать вам Царство (От Луки: 12, 32).
20 марта 1920 г.
Два воззвания
Они появились почти одновременно в
Петербурге и Севастополе. Приводим то и другое
полностью.
Воззвание ко всем бывшим
офицерам,
где бы они ни находились
Свободный русский народ освободил все бывшие
ему подвластные народы и дал возможность каждому
самоопределиться и устроить свою жизнь по
собственному произволению. Тем более имеет право
сам русский и украинский народ устраивать свою
участь и свою жизнь так, как ему нравится, и мы все
обязаны, по долгу совести, работать на пользу,
свободу и славу своей родной матери-России.
В особенности это необходимо в данное грозное
время, когда братский и дорогой нам польский
народ, сам изведавший тяжёлое иноземное иго,
теперь вдруг захотел отторгнуть от нас земли с
искони русским населением и вновь подчинить их
польским угнетателям. Под каким бы флагом и с
какими бы обещаниями поляки ни шли на нас и на
Украину, нам необходимо твердо помнить, что какой
бы ими ни был объявлен официальный предлог этой
войны, настоящая главная цель их наступления
состоит исключительно в выполнении польского
захватнического поглощения Литвы, Белоруссии и
отторжения части Украины и Новороссии с портом
на Чёрном море (от моря до моря).
В этот критический исторический момент нашей
народной жизни мы, ваши старшие боевые товарищи,
обращаемся к вашим чувствам любви и преданности
к родине и взываем к вам с настоятельной просьбой
забыть все обиды, кто-бы и где-бы их вам ни нанёс, и
добровольно идти с полным самоутверждением и
охотой в Красную Армию на фронт или в тыл, куда бы
правительство советской рабочекрестьянской
России вас ни назначило, и служить там не за
страх, а за совесть, дабы своею честною службою,
не жалея жизни, отстоять во что бы то ни стало
дорогую нам Россию и не допустить её расхищения,
ибо в последнем случае она безвозвратно может
пропасть, и тогда наши потомки будут нас
справедливо проклинать и правильно обвинять за
то, что мы из-за эгоистических чувств классовой
борьбы не использовали своих боевых знаний и
опыта, забыли свой родной русский народ и
загубили свою матушкуРоссию.
Председатель Особого совещания
при Главнокомандующем
А.А.Брусилов
Члены совещания: А.А.Поливанов, А.М.Зайончковский,
В.Н.Клембовский, Д.П.Парений, П.С.Балуев,
А.Е.Гутпор, М.В.Акимов.
Воззвание генерала Врангеля
к офицерам красной армии
Офицеры красной армии!
Я, генерал Врангель, стал во главе остатков
русской армии — не красной, а русской, ещё
недавно могучей и страшной врагам, — в рядах
которой когдато служили многие из вас.
Русское офицерство искони верой и правдой
служило родине и беззаветно умирало за её
счастье. Оно жило одной дружной семьей.
Три года тому назад, забыв долг, русская армия
открыла фронт врагу, и обезумевший народ стал
жечь и грабить родную землю.
Ныне разоренная, опозоренная и окровавленная
братскою кровью лежит перед нами мать-Россия...
Три ужасных года оставшиеся верными старым
заветам офицеры шли тяжёлым крестным путем,
спасая честь и счастье родины, осквернённой
собственными сынами. Этих сынов — тёмных и
безответных — вели вы, бывшие офицеры
непобедимой русской армии...
Что привело вас на этот позорный путь? Что
заставило вас поднять руку на старых соратников
и однополчан?
Я говорил со многими из вас, добровольно
оставившими ряды красной армии. Все они заявляли,
что смертельный ужас, голод и страх за близких
толкнули их на службу красной нечисти. Мало
сильных людей, способных на величие духа и
самоотречение...
Многие говорили мне, что в глубине души сознали
ужас своего падения, но тот же страх перед
наказанием удерживал их от возвращения к нам.
Я хочу верить, что среди вас, красные офицеры,
есть ещё честные люди, что любовь к родине ещё не
угасла в ваших сердцах...
Я зову вас идти к нам, чтобы вы смыли с себя
пятно позора, чтобы вы встали вновь в ряды
русской, настоящей армии.
Я — генерал Врангель, ныне ставший во главе её,
как старый офицер, отдавший родине лучшие годы
жизни, обещаю вам забвение прошлого и
представляю возможность искупить ваш грех.
Генерал Врангель.
Сличая эти два документа, мы видим во
врангельском воззвании прямую, ясную и честную
мысль, не затуманенную никакими задними
соображениями и побочными расчётами. Этого
нельзя сказать про воззвание бывших царских
генералов, новообращённых пособников и
соратников большевизма. Даже для людей, склонных
к соглашательству, для усталых зыбких душ оно
заключает между своими строками множество
тревожных недоумений, беспокойных вопросов и
невольного недоверия.
Во-первых, оно подписано, в первую руку,
Л.Л.Брусиловым, председателем совещания при
главнокомандующем. А где же подпись
главнокомандующего?
Врангель открыто говорит о забвении прошлого.
Петербургское воззвание не упоминает об этом ни
одним словом, как и не упоминает о проклятой
системе заложничества.
Врангель говорит от себя как от главы
правительства и армии. Его незапятнанная честь,
его несомненная любовь к родине, наконец, вся
полнота его власти порукой за его слова. А могут
ли поручиться все восемь совдеповских генералов
за то, в каком настроении духа проснутся завтра
Зиновьев и Троцкий, давно осмеявшие и оплевавшие
дурацкие понятия: честность, верность слову,
сострадание, совесть, долг.
И есть ли вообще вера им всем, если условно
отвести в сторону Брусилова и Поливанова?
Возбуждает ли доверие Парский, спасший ценою
Риги свою жизнь и угодничеством перед советской
властью свою должность? Не Клембовский ли, дважды
менявший религию в интересах карьеры, ловя
которую за хвост, он до войны получил кличку
«мыловара», а во время войны — «кондитера», в
период же тяжёлых духонинских дней обнаруживший
такую гибкость в сношениях с Крыленко? Не Гутор
ли с Зайончковским, которые в доброе старое время
были такими ярыми, такими крикливыми
монархистами, что за них краснели от стыда самые
правые зубры? Наконец, не Акимов ли — величина
совершенно неизвестная, надо ещё прибавить, что
воззвание их носит очень полосатый характер,
который легко объяснить тем, что ведь не могли же
большевики позволить своим верным генералам
совещаться и составлять воззвание
самостоятельно, без участия бдительного ока,
внимательного уха и твёрдой закулисной руки,
дергающей за верёвочки. И оттого-то на белом фоне «любви
и преданности к дорогой родине, нашей
матушке-России» ярко горят красные лоскутья
интернационала, вшитые грубыми портными.
Тут и самоопределение народностей, и дорогой
нам польский народ, и обвинение всех не красных
офицеров в эгоистических чувствах классовой
борьбы.
Но кто же как не большевики выдвинули борьбу
классов в виде первого условия социальной
революции?
А выражение «использовать свои боевые
знания» — это уже целиком из Маркс-Троцкого
катехизиса, извините за сближение.
И наконец, какая тут, к чёрту, родина, если самое
это слово из советского обихода исключено как
крайне похабное и всего лишь на днях газета
«Правда» всячески заушала несчастного
профессора Брауна, осмелившегося в предисловии к
какой-то книжке упомянуть о любви к родине как о
могучем рычаге.
Что и говорить: победа в руках Бога. Но победу
над поляками большевики всё-таки сумеют
приписать не патриотическому подъёму, а гордой и
несокрушимой власти пролетариата.
10 июня 1920 г.
Ленин. Моментальная фотография
В первый и, вероятно, последний раз за всю мою
жизнь я пошёл к человеку с единственной
целью — поглядеть на него: до этого я всегда в
интересных знакомствах и встречах полагался на
милость случая.
Дело, которое у меня было к самодержцу
всероссийскому, не стоило ломаного гроша. Я тогда
затеивал народную газету — не только
беспартийную, но даже такую, в которой не было бы
и намёка на политику, внутреннюю и внешнюю.
Горький в Петербурге сочувственно отнёсся к моей
мысли, но заранее предсказал неудачу. Каменев в
Москве убеждал меня, для успеха дела, непременно
ввести в газету-полемику. «Вы можете хоть ругать
нас», — сказал он весело. Но я подумал про себя:
«Спасибо! Мы знаем, что в один прекрасный день эта
непринуждённая полемика может окончиться
дискуссией на Лубянке, в здании ЧК», —
и отказался от любезного совета.
Я и
сам переставал верить в успех моего дикого
предприятия, но воспользовался им как предлогом.
Свидание состоялось необыкновенно легко. Я
позвонил по телефону секретарю Ленина, г-же
Фотиевой, прося узнать, когда Владимир Ильич
может принять меня. Она справилась и ответила:
«Завтра товарищ Ленин будет ждать вас у себя в
Кремле к девяти часам утра».
Надо было заручиться удостоверением личности
от какой-нибудь организации. Мне его охотно дали
в Комиссии по ликвидации армии Южного фронта.
(Всё это происходило в начале 1919 г.) С ним я и
отправился утром в Кремль. За мной, как за
лоцманским судном, увязался один молодой
московский поэт. Он составил какой-то календарь
для красноармейского солдата и в этом изданьице,
между прочим, высказал замечательную сентенцию:
«Красный воин не должен быть бабой». Жена Ленина,
г-жа Крупская, обиделась за женский коллектив и в
«Московской правде» отчитала поэта. «У автора
старорежимные представления о женщинах. Те
женщины, которых выдвинула в первые красные ряды
великая русская революция, ничем не уступают её
самым смелым и пламенным борцам-мужчинам». Поэт
испугался и шёл оправдываться. Для этого он
держал под мышкой целую стопку каких-то прежних
брошюрок.
В проходе Кутафьей башни мы предъявили наши
бумаги солдатскому караулу. Здесь нам сказали,
что тов. Ленин живёт в комендантском крыле, и
указали вход — в канцелярию. Оттуда по каменной,
грязной, пахнувшей кошками лестнице мы поднялись
на третий этаж в приёмную — жалкую, пустую,
полутемную, с непромытыми окнами, с деревянными
скамейками по стенам, с единственным хромым
столом в углу. Из большой двери, обитой чёрной
рваной клеёнкой, показалась барышня —
бледнолицая, с блёкло-голубыми глазами, спросила
фамилию и скрылась. Надо сказать, нигде нас не
обыскивали.
Ждали мы недолго, минуты три. Та же клеёнчатая
дверь слегка приоткрылась, и из неё наполовину
высунулся рослый серьёзный человек в поношенном
пиджаке поверх чёрной косоворотки. Лицо у него
было какого-то жёсткого, жёлтого, дубового вида,
чёрные, круглые, упорные глаза без ресниц,
маленькие чёрные усы, холодное, враждебное и
лениво-уверенное спокойствие в фигуре и
движениях.
Подобного вида внушительных мужчин можно было
видеть в качестве ночных швейцаров в самых
подозрительных гостиницах на окраинах Киева,
Одессы или Варшавы.
— Идите, — сказал он и пропустил нас по очереди,
оставляя между собой и дверью такую узкую щель,
что я поневоле прикоснулся к нему. Мне кажется,
будь у меня в эту минуту с собой револьвер, он сам
собою, повинуясь магнитной силе этих чёрных глаз,
выскочил бы из кармана.
— В эту дверь, налево.
Просторный и такой же мрачный и пустой, как
передняя, в тёмных обоях кабинет. Три чёрных
кожаных кресла и огромный письменный стол, на
котором соблюдён чрезвычайный порядок. Из-за
стола подымается Ленин и делает навстречу
несколько шагов. У него странная походка: он так
переваливается с боку на бок, как будто хромает
на обе ноги; так ходят кривоногие, прирождённые
всадники. В то же время во всех его движениях есть
что-то «облическое», что-то крабье. Но эта
наружная неуклюжесть не неприятна: такая же
согласованная, ловкая неуклюжесть чувствуется в
движениях некоторых зверей, например медведей и
слонов. Он маленького роста, широкоплеч и
сухощав. На нём скромный тёмно-синий костюм,
очень опрятный, но не щегольской; белый отложной
мягкий воротничок, тёемный, узкий, длинный
галстух. И весь он сразу производит впечатление
телесной чистоты, свежести и, по-видимому,
замечательного равновесия в сне и аппетите.
Он указывает на кресло, просит садиться,
спрашивает, в чём дело. Разговор наш очень краток.
Я говорю, что мне известно, как ему дорого время, и
поэтому не буду утруждать его чтением проспекта
будущей газеты; он сам пробежит его на досуге и
скажет своё мнение. Но он всё-таки наскоро
перебрасывает листки рукописи, низко склоняясь к
ним головой. Спрашивает — какой я фракции.
Никакой, начинаю дело по личному почину.
— Так! — говорит он и отодвигает листки.
— Я увижусь с Каменевым и переговорю с ним.
Всё это занимает минуты три-четыре. Но тут
вступает поэт, который давно уже нетерпеливо
двигал ногами под креслом. Я очень доволен тем,
что остался в роли наблюдателя, и приглядываюсь,
не давая этого чувствовать.
Ни отталкивающего, ни величественного, ни
глубокомысленного нет в наружности Ленина. Есть
скуластость и разрез глаз вверх, но эти черточки
не слишком монгольские; таких лиц очень много
среди «русских американцев», расторопных
выходцев из Любимовского уезда Ярославской
губернии. Купол черепа обширен и высок, но далеко
не так преувеличенно, как это выходит в
фотографических ракурсах. Впрочем, на
фотографиях удаются правдоподобно только
английские министры, опереточные дивы и лошади.
Ленин совсем лыс. Но остатки волос на висках,
а также борода и усы до сих пор
свидетельствуют, что в молодости он был отчаянно,
огненно, красно-рыж. Об этом же говорят пурпурные
родинки на его щеках, твёрдых, совсем молодых и
таких румяных, как будто бы они только что вымыты
холодной водой и крепко-накрепко вытерты. Какое
великолепное здоровье!
Разговаривая, он делает близко к лицу короткие,
тыкающие жесты. Руки у него большие и очень
неприятные: духовного выражения их мне так и не
удалось поймать. Но на глаза его я засмотрелся.
Другие такие глаза я увидел лишь один раз,
гораздо позднее.

|

|

|
Первые российские новомученики (†1918):
митрополит Киевский Владимир,
митрополит Петроградский Вениамин,
епископ Тобольский Гермоген
|
От природы они узки; кроме того, у
Ленина есть привычка щуриться, должно быть,
вследствие скрываемой близорукости, и это,
вместе с быстрыми взглядами исподлобья, придаёт
им выражение минутной раскосости и, пожалуй,
хитрости. Но не эта особенность меня поразила в
них, а цвет их райков. Подыскивая сравнение к
этому густо и ярко-оранжевому цвету, я раньше
останавливался на зрелой ягоде шиповника. Но это
сравнение не удовлетворяет меня. Лишь прошлым
летом в парижском Зоологическом саду, увидев
золото-красные глаза обезьяны-лемура, я сказал
себе удовлетворенно: «Вот, наконец-то я нашёл
цвет ленинских глаз!» Разница оказывалась только
в том, что у лемура зрачки большие, беспокойные, а
у Ленина они — точно проколы, сделанные
тоненькой иголкой, и из них точно выскакивают
синие искры.
Голос у него приятный, слишком мужественный для
маленького роста и с тем сдержанным запасом силы,
который неоценим для трибуны. Реплики в
разговоре всегда носят иронический,
снисходительный, пренебрежительный оттенок —
давняя привычка, приобретённая в бесчисленных
словесных битвах. «Всё, что ты скажешь, я заранее
знаю и легко опровергну, как здание, возведённое
из песка ребёнком». Но это только манера, за нею
полнейшее спокойствие, равнодушие ко всякой
личности.
Вот, кажется, и всё. Самого главного, конечно, не
скажешь; это всегда так же трудно, как описывать
словами пейзаж, мелодию, запах. Я боялся, что мой
поэт никогда не кончит говорить, и поэтому встал
и откланялся. Поэту пришлось последовать моему
примеру. Мрачный детина опять выпустил нас в
щелочку. Тут я заметил, что у него через весь лоб,
вплоть до конца правой скулы, идёт косой багровый
рубец, отчего нижнее веко правого глаза кажется
вывороченным.
Я подумал: «Этот по одному знаку может, как
волкодав, кинуться человеку на грудь и зубами
перегрызть горло».
Ночью, уже в постели, без огня, я опять обратился
памятью к Ленину, с необычайной ясностью вызвал
ею образ и... испугался. Мне показалось, что на
мгновение я как будто бы вошёл в него,
почувствовал себя им.
«В сущности, — подумал я, — этот человек, такой
простой, вежливый и здоровый, гораздо страшнее
Нерона, Тиберия, Иоанна Грозного. Те, при всём
своём душевном уродстве, были всё-таки людьми,
доступными капризам дня и колебаниям характера.
Этот же — нечто вроде камня, вроде утёса, который
оторвался от горного кряжа и стремительно
катится вниз, уничтожая всё на своём пути. И при
том — подумайте! — камень, в силу какого-то
волшебства, — мыслящий». Нет у него ни
чувства, ни желаний, ни инстинктов. Одна острая,
сухая, непобедимая мысль: падая — уничтожаю.
Париж, 1921 г.
Тексты приводятся по изд.: А.Куприн.
Хроника событий глазами белого офицера,
писателя, журналиста. 1919–1934. М.: Собрание, 2006. |