Путевые впечатления генерал-литератора

Александр Дюма в русском монастыре
и в киргизской кибитке

Окончание. Начало в29/2004

На фото А. Дюма во время пребывания в России
На фото А. Дюма
во время пребывания
в России

<...> На следующий день в восемь часов утра нас ждал пароход «Верблюд». Только мы взошли на его борт, как от берега отчалила еще одна лодка, доставившая нам четырех дам, которым покровительствовал господин Струве (гражданский губернатор Астрахани. — Ред.). Одна из них была сестра жены князя Тюменя, княжна Грушка. Она была одета по-европейски, и на ее лице почти не было следов китайского происхождения. Княжна воспитывалась в одном из пансионов Астрахани, где обучалась русскому языку, и воспользовалась праздником, который намеревались для нас устроить, как поводом, чтобы повидаться с сестрой.
Три других дамы были: госпожа Мария Петриченкова, жена одного из гарнизонных офицеров в Баку, госпожа Екатерина Давыдова, жена морского лейтенанта, плававшего на том самом «Трупманне», который собирались предоставить в наше распоряжение, если он когда-нибудь вернется из Мазендерана, и мадемуазель Врубель, дочь храброго русского генерала, весьма известного на Кавказе и недавно умершего. Она еще носила траур.
<...> Все три дамы, с которыми мы уже встречались на вечере, данном в нашу честь господином Струве, говорили и писали по-французски, как француженки.
Жены и дочери офицеров, эти дамы были по-военному пунктуальны. Что касается нашей калмыцкой княжны, то ее разбудил в 7 часов колокол ее пансиона.
Так как я уже видел берега Волги, а увидев их однажды, можно считать, что видел их десятки раз, я мог оставаться с моими спутницами в каюте, в которой они оказали мне честь меня принимать. Не знаю, сколько времени длилось путешествие, но когда с трапа крикнули: «Подъезжаем!», я был уверен, что мы отъехали не более чем на десять верст от Астрахани. Мы и на самом деле двигались очень медленно, так как плыли вверх против быстрого течения и проделали всего около сорока верст за два с половиной часа.
Все поднялись на палубу.
На левом берегу Волги, вдоль набережной, на протяжении четверти лье, стояла густая разношерстная толпа калмыков — мужчины, женщины и дети всех возрастов. Пристань была украшена флагами, и, когда мы приблизились к причалу, артиллерия князя, состоявшая из четырех пушек, дала залп.
Наш пароход ответил выстрелом двух маленьких бортовых пушек.
Мы увидели самого князя, который ждал нас наверху, на помосте. Он был в национальном костюме, то есть в белом облегающем сюртуке, застегнутом на маленькие пуговицы, в шапке-конфедератке, широких красных шальварах и сафьяновых сапогах. Шапка и сапоги были желтые.
Я постарался заранее осведомиться о правилах здешнего этикета. Поскольку торжество устраивалось именно в мою честь, я должен был подойти прямо к князю, обнять его и потереться носом о его нос, что означало: «Я вам желаю всяческого благополучия!»
Относительно княгини, мне объяснили, что если она протянет мне руку, то разрешается эту руку поцеловать, но предупредили, однако, что подобную честь она оказывает чрезвычайно редко. Так как у меня не было никакого права претендовать на такую милость, я заранее поставил на ней крест.
Судно остановилось в пяти-шести метрах от дебаркадера, и я спустился на сушу под залпы двух артиллерий. Предупрежденный о том, что мне надлежит делать, я уже не обращал внимания ни на господина Струве, ни на дам, а торжественно поднимался по ступеням пристани — одновременно князь спускался ко мне навстречу не менее торжественно. Мы встретились на полпути. Он заключил меня в объятья. Я обнял его и потерся носом о его нос, словно всю жизнь был калмыком.
<...> Князь Тюмень, мужчина лет тридцати—тридцати двух, был несколько толстоват, несмотря на высокий рост, с очень короткими ступнями и очень маленькими руками. Так как калмыки проводят всю жизнь верхом, ступни у них плохо развиты; поскольку они все время опираются на стремена, нога растет в ширину не меньше, чем в длину.
Хотя калмыцкий тип был в нем ярко выражен, внешность князя Тюменя даже на европейский взгляд была приятна. Он выглядел могучим мужчиной, волосы у него были черные и гладкие, борода тоже черная, но очень редкая.
Когда все сошли на берег, он пошел впереди меня, не снимая шляпы с головы. На Востоке, как известно, таким образом выражают свое почтение гостю. От берега до его дворца было шагов двести. Дюжина офицеров в калмыцкой военной форме, с кинжалами, патронташами и саблями, украшенными серебром, стояла по обе стороны ворот, открытых настежь. От главных ворот мы, я и князь, прошли вдоль почетного караула, предшествуемые неким чином вроде мажордома, которому не хватало только белого жезла, чтобы изобразить Полония. Наконец мы оказались перед закрытой дверью: мажордом постучал в нее, дверь открылась изнутри, но не было видно тех, кто ее открывал Мы предстали перед лицом княгини и ее придворных дам. Княгиня восседала на некоем подобии трона; придворные дамы — шесть справа, шесть слева — сидели на корточках у его подножия. Все они были недвижны, как статуи в пагоде. Одеяние княгини было одновременно роскошно и причудливо. Оно состояло из платья персидской золотой парчи, прикрытого шелковой туникой, ниспадавшей до колен и совсем открытой спереди, так что был виден корсаж платья, весь расшитый жемчугом и бриллиантами. Шея княгини была закрыта батистовым воротником, по покрою напоминающим мужской и скрепленным спереди двумя крупными жемчужинами; на голове у нее красовался четырехугольной формы чепец, верхняя часть которого была увенчана красными страусовыми перьями, а нижняя вырезана так, чтобы открывать лоб; с одной стороны он доходил до начала шеи, с другой был приподнят до уровня уха, что придавало княгине кокетливый и задорный вид. Добавим, что княгине было едва ли двадцать лет, что ее узкие глаза ей восхитительно шли, что под носиком, который можно было упрекнуть разве лишь в том, что он был слишком плоским, ярко алели губы, приоткрывая ряд жемчужин, белизна которых соперничала с белизной ее корсажа.
Признаюсь, я нашел ее прелестной настолько, насколько, на наш взгляд, может быть прелестна калмыцкая княгиня; но, может быть, именно потому, что ее красота приближалась к нашему представлению о прекрасном, она вызывала в Калмыкии меньше восхищения, чем если бы она совпадала с национальным типом.
Впрочем, может быть, это и не так, во всяком случае, князь казался сильно влюбленным в свою жену.
Рядом с княгиней стоял одетый по-калмыцки маленький мальчик лет пяти-шести, сын князя от первого брака.
Я приблизился к княгине, собираясь просто ее приветствовать, но в этот момент статуя ожила; она протянула мне маленькую ручку в белой кружевной митенке и дала ее поцеловать. Эта неожиданная честь наполнила мое сердце радостью. Не зная, требует ли этого этикет, я опустился на одно колено и почтительно прикоснулся губами к ручке, немного смуглой, но восхитительной формы, очень сожалея о том, что церемониал приветствия мужчин и женщин не одинаков. Мне безумно хотелось высказать наилучшие пожелания княгине, потершись своим носом о ее носик!
<...> Окончив приветствия, княгиня поставила сестру рядом с собой, с другой стороны от ребенка, знаком пригласила трех дам сесть на диван и снова уселась на свой трон. Двенадцать придворных дам одним движением снова опустились на корточки, необыкновенно дружно. Князь остался стоять перед женой и обратил к ней краткую речь с просьбой помочь ему всем, чем она может, в его усилиях достойно принять благородных посетителей, посланных ему далай-ламой. Княгиня, приветственно кивнув в нашу сторону, ответила, что сделает все, что в ее силах, дабы способствовать гостеприимству ее супруга, и готова повиноваться любому его распоряжению.
Тогда князь повернулся к нам и по-русски спросил, будет ли нам приятно послушать молебен, который он заказал своему главному священнику и в котором он твердо приказал просить у далай-ламы для нас всяческого счастья. <...>

ПРАЗДНИК У КНЯЗЯ ТЮМЕНЯ

Двери пагоды были раскрыты настежь, но в храме царила тишина. В тот момент, когда князь спешился, княгиня вышла из коляски, и все остальные, тоже выйдя из колясок и, спешившись, вступили на порог храма, вдруг раздался страшный, оглушительный, чудовищный шум.
Этот шум, в сравнении с которым звук подземных адских труб из «Роберта-Дьявола» показался бы нежной музыкой флейт и гобоев, был произведен двумя десятками музыкантов, расставленных в два ряда, один напротив другого, в главном проходе пагоды, ведущем к алтарю. Каждый из музыкантов либо дул в трубу во всю силу своих легких, либо с такой же силой во что-то ударял. Те, кто ударял, били в тамтамы, стучали в барабаны или гремели цимбалами, те, кто дул, дули в трубы, в огромные морские раковины или в грандиозные тубы, двенадцати футов длиной. Они подняли такой грохот, что можно было сойти с ума.
<...> Ни один из музыкантов не учился музыке: это заметно с первой минуты. Все их умение состоит в том, чтобы дуть или колотить как можно сильнее. Чем громче шум, тем это больше нравится далай-ламе. Во главе музыкантов, рядом с алтарем, находится верховный жрец, одетый с ног до головы в желтое и стоящий на коленях на персидском ковре.
С другого края, рядом со входом, в длинном красном одеянии и желтом капюшоне, накинутом на голову, стоит главный церемониймейстер, держащий в руке длинный белый жезл.
Находясь среди звона всевозможных колокольчиков, грохота цимбал, гула тамтамов, стука барабанов, рева труб, можно подумать, что присутствуешь при шабаше, которым управляет сам Мефистофель.
Концерт длился с четверть часа. После этого все музыканты, которые во время игры сидели, откинулись и легли плашмя в полном изнеможении. Если бы они играли стоя, они бы все попадали с ног.
Я попросил господина Струве обратиться к князю Тюменю, чтобы тот сжалился над ними. Князь, который, в сущности, был добрейшим человеком и обрек своих подданных на такую пытку лишь из желания воздать почести гостям, пощадил их и тут же отпустил.
Однако когда грохот прекратился и нам захотелось поговорить друг с другом, оказалось, что мы друг друга не слышим. Мы решили, что оглохли. Постепенно гул у нас в ушах утих, и мы снова обрели свое пятое чувство, которое уже считали навеки утраченным.
Затем мы тщательно осмотрели убранство пагоды. Что меня поразило больше всех фигур из фарфора, меди, бронзы, серебра и золота, какими бы бессмысленными они ни были; что мне показалось наиболее изобретательным и искусно выполненным среди всех знамен, расшитых змеями, драконами и химерами, — это был большой цилиндр, похожий на огромную шарманку, размером примерно два фута в длину и четыре в диаметре; он был весь украшен молитвенными фигурками, расположенными по его окружности, как знаки зодиака. Догадываетесь, что это такое? Госпожа де Севинье дала бы за отгадку сотню, я даю тысячу. Но так как вы не догадаетесь и за тысячу, я вам скажу. Это была мельница для прокручивания молитв!
Правда, эта драгоценная машина служит только князю. Может случиться — и это предусмотрено, — что князь, по рассеянности или обремененный государственными делами, забудет помолиться. Тогда кто-нибудь другой повернет ручку — молитва сотворена. Далай-лама ничего не теряет, а князь не утомляется, творя молитву сам.
Что вы скажете о подобном изобретении? Как видите, калмыки совсем не такой дикий народ, как нам пытаются внушить.
Несколько слов о духовенстве, религии и обычаях калмыков. Не волнуйтесь, я не злоупотреблю вашим вниманием, ибо отнюдь не ставлю себе целью обратить вас в их религию.
Итак, калмыцкое духовенство отчетливо подразделяется на четыре класса: верховные жрецы — баккаузы; обычные священники — гелунги; дьяконы — гетцупы и музыканты — мантчи. Все они подчиняются верховному жрецу ламаистской религии, пребывающему в Тибете. Калмыцкое духовенство, по всей видимости, — самое процветающее и самое ленивое из всех видов духовенства. В этом оно превосходит даже русское. Оно пользуется всеми возможными льготами, оно свободно от каких-либо обязанностей, не платит никаких налогов. Народ обязан следить за тем, чтобы жрецы ни в чем не нуждались. Они не могут быть собственниками, но это лишь средство, чтобы у них было все, поскольку все, что принадлежит другим, принадлежит и им. Все они дают обет безбрачия, независимо от чина, но женщины почитают их настолько, что не смеют ни в чем отказать ни баккаузу, ни гелунгу, ни гетцупу, ни даже мантчи. Жрец, который хочет сказать женщине нечто наедине, ночью приходит к ее шатру и скребется в него определенным образом. Считается, какое-то животное бродит вокруг, и надо его прогнать. Женщина берет палку и выходит наружу, чтобы прогнать животное, и, поскольку домашние заботы всецело лежат на ней, муж допускает такую отлучку.

Калмыцкая княгиня
Калмыцкая княгиня

Фото 1873 г.

Так что калмыцкий ад не предусматривает кары за грех прелюбодеяния.
Когда калмычка чувствует приближение родов, она предупреждает жрецов, те сразу же прибегают и, стоя перед ее дверью, молят далай-ламу о благополучии будущего ребенка. Тогда муж берет палку, часто — ту самую, которую брала его жена, чтобы прогнать животное, скребущееся в шатер, и размахивает ею в воздухе, дабы отогнать злых духов.
В момент, когда ребенок появляется на свет, кто-нибудь из родственников выбегает из кибитки (так называются калмыцкие шатры): ребенку дается имя любого одушевленного или неодушевленного предмета, который первым попался ему на глаза; потому ребенка могут назвать Камнем или Собакой, Козой или Цветком, Котелком или Верблюдом.
Браки, — речь идет о тех калмыках, которые занимают какое-то положение, — сопровождаются теми же приготовлениями, что и все восточные браки, то есть будущий муж покупает жену и старается выторговать девушку у ее отца наиболее выгодным образом; обычно выкуп платится наполовину деньгами, наполовину — верблюдами. Но муж не покупает кого попало. Поскольку полигамия и развод у калмыков теперь уже не в ходу, они хотят любить женщину, которую выбирают; таким образом, когда симпатия уже установилась и выкуп внесен, остается только похитить жену или хотя бы изобразить похищение. Жених совершает умыкание в сопровождении дюжины молодых людей, его друзей. Семья сопротивляется ровно настолько, чтобы жених мог считать, что он завоевал жену. Едва усадив ее на лошадь, он с ней вместе пускается в галоп и уезжает. Этим, возможно, объясняется ловкость придворных дам княгини Тюмень в обращении с лошадьми. Калмыцкая девушка всегда должна быть готова к тому, чтобы вскочить на коня: ведь никогда не знаешь, что может случиться.
Как только девушку похитили, воздух оглашается криками ликования: гремят выстрелы, знаменующие победу. Всадники не останавливаются, пока не достигнут места, где поставлен треножник. На нем впоследствии будет установлен котел для новой семьи, и он должен занять место в центре кибитки, где будет праздноваться свадьба.
<...> Похороны у калмыков тоже имеют особый характер. У них существуют, как у древних римлян, дни благоприятные и неблагоприятные. Если умерший скончался в «хороший» день, его погребают, как в христианских странах, и на его могиле прикрепляют маленький флажок с написанной на нем эпитафией. Если же смерть совпала с плохим, несчастливым днем, его тело оставляют на поверхности земли, покрывают войлоком или циновкой и оставляют хищникам заботу о его погребении.
<...> Когда мы вернулись во двор перед дворцом, он был запружен народом: там собралось более трехсот калмыков. Князь давал им всем обед в мою честь, для них зарезали коня, двух коров и двадцать баранов. Сырое филе из конины, нарубленное с луком, солью и перцем, подавалось перед обедом как закуска. Князь предложил нам по порции этого национального блюда, прося его попробовать. Каждый из нас съел по кусочку с орех величиной. Я не буду пытаться навязывать эту закуску нашим гурманам, но уверяю, что она куда лучше, чем некоторые блюда, которые мне доводилось пробовать за столом у русских аристократов.
Князь, еще до того как мы все уселись за стол, занялся своими калмыками, следя, чтобы у них не было ни в чем недостатка, и, словно он считал себя обязанным извиниться передо мной за эти заботы, задерживавшие нашу трапезу, сказал:
— Эти люди доставляют мне средства к жизни, так что, по справедливости, и я должен доставить им немного радости.
Мы видим, что князь Тюмень — истинный гуманист.
Он очень богат, но его богатство совсем не похоже на наше и не может быть оценено по нашим представлениям. У него около одиннадцати тысяч подданных, каждый кочевник платит ему десять франков в виде оброка или повинности; заплатив эту сумму, он освобождается от работы на князя. Стоимость его труда уже принадлежит самому подданному. Так что прежде всего у князя есть доход примерно в миллион сто тысяч франков в год. Кроме того, у него есть пятьдесят тысяч лошадей, тридцать тысяч верблюдов, а что касается баранов, то их вообще никто не считает, — может быть, их десять или двенадцать миллионов. Около шестисот голов продается на каждой ярмарке, а ярмарок четыре в год —Казанская, Донская, Царицынская и Дербентская.
Князь приказал зарезать для нас молодого верблюда и шестимесячного жеребенка. Мясо этих животных в представлении калмыков — самая нежная и самая почетная еда. Филе, вырезка, отбивные котлеты из этого молодого мяса составили основные блюда поданного нам завтрака, но, кроме них, были еще баранина, куры, дрофы и другая дичь, причем в совершенно дикарском изобилии.
<...> Когда завтрак, сопровождавшийся грандиозным возлиянием всех видов напитков, закончился, нам объявили, что все готово для скачек. Мы поднялись. Я имел честь предложить руку княгине Тюмень. Мы пересекли двор под буйные крики «ура!». Сцена или помост, сооруженный в степи за время нашей трапезы, нас уже ждал; я препроводил княгиню на помост; ее придворные дамы уселись по обе стороны от нее. За помостом, продолжая его, полукругом стояли стулья для мужчин.
Скачки должны были проходить на расстоянии в десять верст (два с половиной лье), начиная от левой стороны полукруга и кончая правой его стороной.
Боролись за приз сто лошадей, и сидели на них сто всадников и всадниц, ибо здесь женщины достигли такого равенства с мужчинами, какого безуспешно добиваются француженки.
<...> Призами на скачках были назначены халат из коленкора и годовалый жеребенок. Сто лошадей рванулись вперед как вихрь и мгновенно исчезли за пригорком. Прошло полчаса. Потом мы услышали стук их копыт, раньше чем появились они сами; затем мы увидели сначала одного всадника, потом еще шесть, а за ними всех остальных, растянувшихся на четверть мили. Возглавлял скачки мальчик тринадцати лет, который достиг цели, на пятьдесят шагов опередив следовавшего за ним соперника. Победителя звали Бука. Он подошел, чтобы получить от княгини коленкоровый халат, который был ему слишком длинен и тянулся за ним, как шлейф, а от князя — годовалого жеребенка. Не медля ни минуты, он надел халат, мгновенно вскочил на жеребенка и с торжеством проследовал вдоль выстроившихся в ряд соперников, побежденных, но не таящих обиды. <...>

ПРОДОЛЖЕНИЕ ПРАЗДНИКА

<...> Степь удобна тем, что по ней можно передвигаться без всяких дорог. Небольшие возвышения и впадины на почве были столь незначительны, что, едучи в коляске, мы едва замечали плавные подъемы и спуски; коляска катилась по широкому лугу, покрытому вереском, и мы ощущали толчки не более чем если бы ехали по турецкому ковру.
<...> Все хранили молчание, боясь спугнуть дичь и давая соколам возможность напасть на нее неожиданно и не упустить этого преимущества. Тишина была сохранена столь тщательно, что дюжина лебедей взлетела в двадцати шагах от нас.
В тот же миг с соколов были сняты колпачки и сокольничие подбросили их вверх с криками, какие издают псари, когда спускают собак. Через несколько секунд два крылатых хищника, которые рядом с их крупными и тяжелыми противниками казались черными точками, были уже в середине стаи, и она разлетелась, испуская крики ужаса.
Соколы словно колебались минуту, а потом каждый из них выбрал себе жертву и бросился на нее. Два преследуемых лебедя сразу учуяли опасность и с жалобными криками попытались подняться выше соколов, но у хищников были длинные остроконечные крылья, веерообразные хвосты и узкое тело, благодаря которым они обогнали лебедей на десять—двенадцать метров в высоту и сверху камнем упали на добычу. Тогда лебеди попробовали искать спасения в своем весе — они сложили крылья и рухнули вниз всей тяжестью тела. Но свободное падение не могло сравниться со стремительным полетом: на полдороге к земле они были настигнуты соколами, которые вцепились им в шеи. С этого момента лебеди поняли, что спасения нет, и больше не пытались ни улететь, ни защититься. Один упал в степь, другой — в реку. Тот, который упал в воду, воспользовался этим преимуществом, чтобы еще немного побороться за свою жизнь. Он нырнул, стремясь избавиться от врага, но сокол, скользя по воде, ждал, пока лебедь вынырнет на поверхность, и каждый paз, когда несчастное водоплавающее высовывалось наружу, бил его по голове клювом. Наконец лебедь, весь в крови, теряя сознание, впал в агонию и стал биться, поднимая вокруг себя тучу брызг, еще раз пытаясь достать сокола белым костистым крылом; но сокол осторожно держался на расстоянии, пока лебедь не затих совсем. Тогда он опустился на уже недвижное тело, плывущее по течению, издал ликующий крик, и оставался на этом движущемся островке до тех пор, пока двое калмыков и один сокольничий не подплыли на лодке, чтобы подобрать мертвого побежденного и полного жизни победителя.
<...> Мы прибыли во дворец, где, как я уже сказал, нас ждал обед. Гомеровское изобилие и гостеприимство Идоменея ничего не стоят в сравнении с гостеприимством и изобилием, которые предложил нам калмыцкий князь. Только один список блюд, из которых состоял обед, и список вин, предназначенных орошать трапезу, занял бы целую главу.
Во время десерта княгиня и ее придворные дамы встали из-за стола.
Я хотел сделать то же самое, но господин Струве от имени князя попросил меня остаться на месте, так как короткое отсутствие княгини и ее свиты входило в программу праздника: они готовили нам сюрприз.
<...> И в самом деле, через четверть часа после ухода княгини и ее дам появился церемониймейстер, по-прежнему в своем красном одеянии, все в том же желтом колпаке и с той же палочкой в руке, и сказал несколько слов на ухо своему повелителю.
— Господа! — возвестил князь. — Княгиня приглашает на кофе в свои покои!
Приглашение было слишком почетным, чтобы не быть принятым с воодушевлением.
Я предложил руку княжне Грушке, которую ее европейское платье ставило в один ряд с цивилизованными дамами, и мы под предводительством князя Тюменя последовали за церемониймейстером.
Мы вышли из замка и направились к группе кибиток, находившейся шагах в тридцати. Это был сельский жилой дом княгини и ее приближенных дам или, вернее, любимое место ее пребывания, которое она предпочитала всем каменным зданиям на свете, построенным за всю историю человечества — от дворца Семирамиды до пагоды господина д’Алигре.
Там нас ждало зрелище поистине необыкновенно интересное: мы вступали в подлинную Калмыкию!

Калмык. Фото. 1873 г.
Калмык.

Фото. 1873 г.

Кибитки княгини — их было три, и они были соединены друг с другом: первая служила прихожей и залом ожидания, вторая — гостиной и спальней, третья — умывальной и гардеробной, — так вот, эти три кибитки были несколько больше обычных, но точно такой же формы и снаружи покрыты такой же тканью, как жилища простых калмыков. Что же касается внутреннего убранства, то здесь уже была существенная разница.
Средняя кибитка — самая главная — так же освещалась сверху через круглое отверстие в крыше, как и все, но внутри она была вся обтянута красным узорчатым дамасским шелком, пол был устлан великолепным ковром из Смирны, а внутренний проход в помещении покрывал войлок, вышитый хорасанскими мастерами.
Напротив входа в кибитку помещалась огромная тахта, которая служила диваном днем и постелью — ночью; у ее изголовья и изножья поднимались похожие на две этажерки, уставленные китайскими статуэтками, два алтаря, посвященные далай-ламе.
Над ними, позади, были развешаны знамена, флаги, вымпелы и штандарты всех возможных цветов, колыхавшиеся в воздухе, напоенном благоуханиями.
Княгиня восседала на диване, а у ее ног, на ступеньках, с помощью которых можно было взойти на это подобие трона, в тех же позах, в каких мы их застали, когда увидели впервые, — то есть сидящих на собственных пятках и хранящих полную недвижность, — находились ее двенадцать придворных дам.
Признаюсь, в тот момент я отдал бы все на свете, чтобы иметь с собой фотографа, который мог бы целиком запечатлеть всю эту картину, столь странную и столь живописную одновременно.
По всей внутренней окружности кибитки были разложены подушки, чтобы мы могли усесться на них в свою очередь. Но, поскольку ширина дивана позволяла оказать такую любезность, княгиня, когда мы вошли, поднялась и пригласила наших спутниц сесть рядом с ней.
Не стоит и говорить, что князь все это время старательно оказывал внимание дамам и проявлял вежливость и галантность, которых наверняка нельзя было ожидать от банкира с Шоссе д’Антен или от члена Жокей-клуба.
Принесли чай и кофе — на этот раз настоящий чай и настоящий кофе — которые были поданы по-турецки, то есть на полу. Я поторопился выяснить, не были ли это чай и кофе по-калмыцки; мне ответили, что это кофе моккo и китайский чай.
Когда кофе был выпит, одной из придворных дам принесли балалайку — нечто вроде русской гитары с тремя струнами, из которой она извлекала несколько унылых и монотонных звуков, вроде тех, какие можно услышать в Алжире; там их извлекают с помощью инструмента, тоже очень похожего на этот инструмент.
При первых же нотах — если подобные звуки можно назвать нотами — вторая придворная дама встала и начала танцевать. Я употребил слово «танцевать» только потому, что в моем лексиконе не нашлось ничего более подходящего: никакое иное слово не пришло мне на ум.
В самом деле, подобные телодвижения трудно назвать танцем. Это были наклоны туловища и кружение, изображавшие некую томительную пантомиму, но она выполнялась без малейшей грации, без тени темперамента, даже без всякого удовольствия.
Минут через десять танцовщица вытянула руки, встала на колени, чтобы изобразить мольбу, обращенную к некому невидимому духу, поднялась, снова повернулась вокруг себя и подошла к другой придворной даме, которая встала, уступив ей свое место, и заменила ее в танце.
Вторая танцовщица произвела в точности тe же движения, что и предыдущая, затем ее заменила третья, которая начала выполнять тe же упражнения без малейших изменений.
Я уже всерьез испугался, что все двенадцать придворных дам имеют одну и ту же инструкцию и будут сменять одна другую, а нам придется до полуночи созерцать это зрелище. Но после третьей танцовщицы, поскольку чай и кофе были выпиты, княгиня встала, сошла со ступенек, подала мне руку, и мы вышли.
<...> За время нашего отсутствия дворец был иллюминован. Парадный зал сиял огнями, отражавшимися в великолепных стеклянных светильниках и граненых хрустальных люстрах, явно привезенных из Франции.
У одной из стен зала стоял рояль от Эрара. Я спросил у князя, играет ли кто-нибудь в доме на рояле. Он ответил, что — нет, но ему известно, что во Франции не существует гостиной без рояля (увы! — он был прав!) и что он тоже захотел иметь рояль у себя.
<...> Чтобы ответить любезностью на любезность, оказанную нам княгиней, я попросил Калино, который был большим мастером русской пляски, исполнить национальный танец. Калино ответил, что он готов, если одна из дам выступит с ним в паре. Госпожа Петриченкова выразила согласие, мадемуазель Врубель села за фортепиано. Калино и его партнерша стали друг против друга. Если некоторые стороны университетского образования Калино были упущены, то его врожденные способности к танцевальному искусству, напротив, получили огромное развитие. Калино танцевал «русскую» с таким же совершенством, с каким Вестрис на шестьдесят лет раньше танцевал гавот. Он привел в восхищение присутствующих и получил похвалу от княгини. Тогда решили организовать французскую кадриль. Мадемуазель Врубель, которая была в тpaype и не танцевала, осталась за фортепьяно, звуки которого явно доставляли княгине большое удовольствие.
Госпожа Давыдова и госпожа Петриченкова, приглашенные Курно (сын парижского друга Дюма, его переводчик. — Ред.) и Калино, стали на свои места. Княгиня, уже весьма возбужденная русской пляской, пришла в совершенный восторг от французского танца. Она то и дело вставала со своего кресла, она глядела на танцующих блестящими глазами, она раскачивалась вправо и влево в такт танца, она аплодировала, когда танцоры выполняли сложные фигуры, ее прелестный свежий ротик сиял улыбкой. Наконец, когда закончилась последняя фигура — обмен партнерами, — она подозвала князя и сказала ему несколько слов шепотом, но очень горячо и требовательно. Я понял, что она просит разрешения потанцевать.
Я намекнул господину Струве, что, по моему мнению, ему следовало бы стать посредником в таком важном деле. Господин Струве, действительно, взялся за эту миссию и выполнил ее столь успешно, что я увидел, как он сам предложил княгине руку и стал в позицию для следующего контрданса.
Оставались придворные дамы, которые смотрели на княгиню глазами, полными зависти. Я кивнул Калино и отправился спросить князя, не будет ли нарушением калмыцкого этикета, если придворные дамы примут участие в кадрили вместе с княгиней. Князь был в таком расположении духа, что был готов на любые уступки. Думаю, что если бы в тот момент у него попросили конституцию для его народа, он бы дал ее, не раздумывая.
Он разрешил общий танец.

Борьба калмыков. Фото. 1873 г.
Борьба калмыков.

Фото. 1873 г.

<...> Я за свою жизнь брался рассказывать о многих вещах, даже, мне кажется, о том, о чем рассказать невозможно. Но рассказать об этом я не возьмусь.
Никогда такой шум, такая толкотня, такая суматоха не представали пред взглядами европейца. Фигур танца не было и в помине; когда требовалось движение направо, все двигались налево, все па выполнялись наоборот; одна из танцующих упрямо пыталась выстроить дам в цепочку, другая стремилась, в роли кавалера, выйти вперед; калмыцкие шапки падали и катились по полу, как шлемы воинов на поле битвы; все толпились и натыкались друг на друга, наступая на ноги кому попало; все смеялись, кричали и плакали от восторга.
<...> Если бы мадемуазель Врубель не остановилась, все это продолжалось бы бесконечно и ей пришлось бы играть до самого утра.
В конце концов танцоры и танцорки свалились бы замертво на паркет, но, несомненно, не остановились бы, пока держались на ногах. Княгиня была возбуждена настолько, что вместо того, чтобы вернуться на свое место, бросилась на шею мужу.
Она сказала ему фразу, которую я имел нескромность попросить перевести. Эта фраза в дословном переводе значила: «О друг моего сердца! Никогда в жизни мне не было так весело!»
Я был абсолютно согласен с княгиней, и мне тоже очень хотелось сказать кому-нибудь: «О друг моего сердца! Я никогда в жизни так не забавлялся!» Наконец все угомонились.
<...> Князь подошел ко мне в сопровождении господина Струве с альбомом в руках! Он попросил меня набросать в альбом несколько строк в стихах, обращенных к княгине, чтобы запечатлеть для будущих веков мое появление в Тюменистане. Так назывались владения князя.
Альбом в Калмыкии! Представляете себе? Альбом от Жиру, с бумагой, девственно белой, как клавиатура Эрара, и, несомненно, прибывший оттуда же, так как князю, конечно, сказали, что не бывает гостиной или салона без рояля и не бывает рояля без альбома!
О цивилизация! Если бы я и мог предвидеть, что где-нибудь встречусь с тобой и стану твоей жертвой, то уж никак не между Уралом и Волгой, между Каспийским морем и озером Эльтон! <...>

ДИКИЕ ЛОШАДИ

Хотя я улегся спать достаточно поздно, а остальные гости князя Тюменя легли еще позже меня, в семь часов утра все уже были на ногах. Князь предупредил нас, что день начинается в восемь часов, и этот второй день обещал быть не менее насыщенным, чем предыдущий. И действительно, без четверти восемь нас пригласили подойти к окнам дворца. Едва приблизившись к ним, мы услышали нечто, движущееся к нам с востока и похожее на бурю, и почва под нашими ногами задрожала. В тот же миг туча пыли, поднявшаяся с земли к небу, затмила солнце.
Признаюсь, я ничего не понял в том, что происходит. Я верил в то, что князь Тюмень всемогущ, но не настолько, чтобы специально для нас устроить землетрясение. Но тут в туче пыли я начал различать нечто огромное, стремительно движущееся; я увидел, что мчатся четвероногие существа, и узнал диких лошадей. Вся степь, сколько можно было охватить взглядом, дрожала, запруженная бешено несущимися к Волге лошадьми. Вдалеке слышны были крики и ржание, вызванное болью или, скорее, яростью. Огромный табун диких лошадей летел на нас из пустыни, преследуемый и подгоняемый всадниками. Первые лошади, оказавшись уже у самой воды, на мгновение остановились, но, понукаемые всадниками, решительно бросились в воду. За ними кинулись все остальные.
Десять тысяч диких лошадей с ржанием переплывали Волгу, которая в том месте достигала ширины в три километра, стремясь на другой берег. Первые уже достигли правого берега, когда последние еще были на левом.
Наездники, подгонявшие лошадей, — их было человек пятьдесят, — прыгнули в воду вместе с ними. Но, оказавшись в воде, они нарочно соскальзывали с коней, которые с такой тяжелой ношей на спине не смогли бы проплыть и поллье, и хватались кто за гриву, кто за хвост.
Я никогда в жизни не видел зрелища, столь величественно-дикого, столь великолепно-ужасающего, как эти десять тысяч лошадей, плотной массой переплывающих гигантскую реку, преграждавшую им путь.
<...> Потом нас пригласили выйти на берег Волги и подняться на борт судна, так как в этот день нам предстояло совершить большую экскурсию по правому берегу реки. Мы не заставили себя просить: перспектива была заманчивая.
<...> Во время переправы я разглядывал гребцов. Сходство между ними было поразительное. У всех были раскосые и полуприкрытые глаза, плоские носы, выступающие скулы, желтая кожа, редкие волосы, жидкая или вовсе отсутствующая борода, часто — усы; у всех были толстые губы, огромные и оттопыренные уши, напоминавшие ушки колокола или ручки кастрюли, у всех были маленькие ноги, все обутые в цветные сапожки, некогда, в давно прошедшие времена, желтые или красные. А вот головные уборы на всех были одинаковые — нечто вроде квадратной шапочки, желтой, с оторочкой из черного овечьего меха. Думаю, что в фасоне этого головного убора было нечто не только национальное, но и религиозное.
<...> Едва коснувшись ногой правого берега реки, князь Тюмень вскочил на коня, который его уже ожидал, и проделал несколько замысловатых курбетов. На наш взгляд, он был скорее крепким, чем блестящим наездником. Седло у него было слишком высокое; стремена, слишком короткие по сравнению с нашим представлением о сбруе, вынуждали его ехать почти стоя, оставляя промежуток между седлом и тем местом, которым он должен был на него опираться.
<...> В общем, все калмыки, если не садятся на лошадь совсем без седла, держатся на ней таким же образом. А садятся они на лошадь уже в раннем детстве, чтобы не сказать с колыбели. Князь Тюмень показал мне колыбель своего сына: это было деревянное сооружение, выточенное таким образом, что оно облегало спинку ребенка; там имелся деревянный же выступ вроде того, на котором шорники натягивают седла. Ребенка сажают верхом на этот предмет, напоминающий заднюю луку седла, обернутый полотном, как и вся колыбель; там он помещается стоя, поддерживаемый в вертикальном положении с помощью ремней, которые затягиваются вокруг груди. За кольцо, приделанное позади этого приспособления, его вешают на стену. Седельце, на котором ребенок сидит верхом, полое и легко пропускает все, от чего нужно избавиться маленькому всаднику. Когда ребенок вырастает из колыбели, где, как мы видим, он уже научается сидеть в седле, маленького калмыка сажают верхом на собаку или барана до того возраста, в котором он уже может сесть на настоящую лошадь или взобраться на верблюда. Поэтому калмыки, замечательные наездники, оказываются никуда не годными ходоками, так как у них слишком высокие пятки и слишком низкий подъем. <...>
Потом мы приступили к завтраку, чтобы дать время приготовиться к гонкам верблюдов. Я попросил князя, чтобы выступавших объездчиков и особенно мальчика угостили едой и питьем.
На берегу Волги был водружен шест с укрепленным на верхушке длинным развевающимся флагом: он обозначал финиш верблюжьих бегов. Старт был установлен в одном лье оттуда вверх по течению реки: участники бегов должны были двигаться вниз по течению, то есть с северо-запада на юго-восток. Князь выстрелил из ружья, мы услышали ответный выстрел — над рекой, — и бега начались.
Через пять минут мы увидели, что появились первые верблюды, вздымая за собой песчаный вихрь. Их галоп был не менее чем на треть быстрее бега лошади. Думаю, что они покрыли дистанцию в четыре версты не более, чем в шесть-семь минут. Первый верблюд пришел к финишу, за ним, отстав всего на десять шагов, следовал его соперник. Сорок восемь остальных добежали, как Куриации, один за другим с различными интервалами. Призом было прекрасное казацкое ружье, которое победитель принял с явной радостью. Потом были бега с бумажным рублем и с серебряным рублем. Всадники без седла и уздечки, управляя лошадьми только с помощью колен, должны были на всем скаку схватить бумажный рубль, обернутый вокруг палочки. Бега с серебряным рублем были еще труднее: монета лежала на земле. Все эти упражнения требовали поразительной ловкости. Награждены были все, даже побежденные.
<...> В пять мы сели в наши лодки, переправились через Волгу и вернулись во дворец. Было уже совсем темно, когда мы добрались до места. Пароход клубами дыма показал нам, что находится в полной готовности. Нам оставалось пробыть в Тюменистане всего несколько часов.
Эти два дня пролетели так, как если бы часы превратились в минуты.
Надо было снова садиться за стол и оказывать честь одному из устрашающих обедов, которые могли бы быть приготовлены для героев «Илиады» или титанов гигантомахии. Нужно было снова брать в руки знаменитый рог, оправленный в серебро и вмещающий целую бутылку вина. Все это было проделано, — настолько машина человеческих обычаев покорна повелениям своего тирана. И наконец, что было совсем грустно, нужно было расставаться.
Мы, я и князь, снова потерлись носами, но на этот раз с особенным пылом, троекратно и со слезами на глазах.
Княгиня плакала искренне, простодушно и откровенно, без конца повторяя вчерашнюю фразу: «О, дорогой друг моего сердца, мне никогда в жизни не было так весело!»
Князь потребовал от нас клятвы, что мы вернемся. Вернуться в Калмыкию! Как это маловероятно! Поэтому я поклялся далай-ламой. Эта клятва ни к чему не обязывала.
<...> В десять часов вечера мы снялись с якоря. Княгиня пришла проводить нас на пароход. Первый раз она поднималась на паровое судно. Она никогда не была в Астрахани.
Пушки князя Тюменя снова дали залп, бортовые орудия парохода ответили им. Зажгли фейерверк, и мы увидели все местное население, и так довольно фантастическое, то в красном, то в зеленом, то в желтом освещении, в зависимости от цвета бенгальских огней.
Было десять часов вечера. Больше нельзя было задерживаться. Мы обменялись последними словами прощания... Судно закашляло, захрипело, вздрогнуло и двинулось.
Еще целое лье мы слышали отзвуки пушечных выстрелов и видели пагоду и дворец, горевшие разноцветными огнями. Потом, за излучиной реки, все исчезло, как сон.

Перевел с франц.
И. Шафаренко

TopList