Рецензия |
На перекрёстках прошлого
«Реформы и реформаторы», «Русский
бунт»,
«Анатомия террора». М., Дрофа, 2007.
Книжная серия «Перекрёстки истории», издаваемая издательством «Дрофа», по своей идее необычна, хотя её замысел, кажется, лежит на поверхности: в каждой из этих книг за классическим литературным произведением с историческим сюжетом следует статья профессионального историка на ту же тему. Не стали исключением привлёкшие моё внимание и сборники «Реформы и реформаторы», «Русский бунт», «Анатомия террора». В них читатель может узнать, почувствовать, вкусить историю благодаря писательскому таланту и одновременно осмыслить её благодаря профессионализму и дотошности учёного.
Порадовавшись столь удачному подспорью в преподавании истории в школе, давайте обратимся и к содержательной стороне сборников. Прежде всего, интересна будет собственно «историческая» их часть. При этом нельзя, разумеется, забывать и о важности литературной составляющей, о которой автор статьи в сборнике «Реформы и реформаторы» известный современный исследователь XVIII столетия А.Б.Каменский отозвался так: «Если писатель талантлив, если ему удалось почувствовать дух эпохи, понять логику развития исторических событий, нередко ему удаётся прозреть в истории то, что скрыто от учёного-историка».
Все три книги объединены одной темой — роли реформ в истории России, их цены и, как следствие, социальному протесту против реформ и реформаторов. Помимо фактов и размышлений, которые можно использовать на уроках истории, учителям (особенно в гуманитарных классах) будет, вероятно, небезынтересно сравнить, как по-разному исследователи выстраивают и преподносят читателям свою работу. Некоторым учащимся это важно в контексте их будущей профессиональной деятельности, всем — для понимания того, что собой представляет «лаборатория» учёного-историка.
Книга «Реформы и реформаторы» состоит из романа Д.С.Мережковского «Пётр и Алексей» (третьей части трилогии «Антихрист»), статьи А.Б.Каменского «Реформы и их жертвы». Вопрос, поставленный А.Б.Каменским в очерке можно кратко сформулировать так: были ли реформы Петра необходимы и неизбежны? Ответ: необходимы были, неизбежны — нет. Это не просто игра слов, это большой разговор о цене петровских преобразований.
Свой экскурс в прошлое историк начинает с размышлений о смысле слова «реформа». Несколько спорно его утверждение, что «реформа» имеет в русском языке исключительно положительные коннотации — в отличие от нейтрального «преобразования». Впрочем, это едва ли не единственная претензия к автору. Анализируя словоупотребление «реформы», Каменский отмечает, что порой одно и то же слово используют в отношении сознательных изменений, осуществляемых властью, как в масштабах целой страны, так и в рамках одной сферы жизни или даже работы небольшого департамента какого-либо ведомства. Другие исследователи предпочитают дифференцировать реформы, подразделяя их на радикальные, умеренные и минимальные. Причём умеренные и даже минимальные реформы могут впоследствии привести к масштабным изменениям, которые их авторы не предугадывали да и не могли предугадать.
Этот «принцип домино» вполне применим к петровским преобразованиям. Исследователь отмечает, что едва ли они были вызваны масштабным кризисом, который переживало русское общество во второй половине XVII столетия. Никакого серьёзного кризиса не было. Напротив, страна расширялась и переживала после Смуты начала века и многочисленных бунтов и социальных волнений полосу успокоения. Но именно в этих условиях преобразования стали насущно необходимы. Дело в том, что, по замечанию Каменского, с присоединением Украины Россия оказалась под угрозой один на один столкнуться с Османской империей, которая только-только сняла осаду с Вены. Возможная будущая война требовала современной армии, каковой Россия тогда похвастаться не могла. А для того чтобы создать такую армию, нужно было менять принцип её комплектования. А последнее означало вторгнуться в привычные социальные отношения. К тому же армию ведь и содержать надо — значит, приходилось перестраивать экономику. И это при том, что дальнейшее расширение территории страны, превращение её в Империю, требовало создания новых эффективных механизмов управления, необходимых для того, чтобы не допустить распада страны. И так далее — цепная реакция проблем, затронувших, в итоге, всё общество.
Здесь, кстати говоря, у А.Б.Каменского есть заметный пробел: вроде как воевать должны были с Турцией, а стали со Швецией. Стоит отметить, что первые внешнеполитические и военные мероприятия Петра были направлены именно против южного соседа России, и только их неудача заставила царя взглянуть на северные границы Империи. Кстати говоря, внутриполитический кризис в самой Турции, возможно, спас Россию от войны на два фронта.
Но вот реформы начались, более того, стали охватывать всё большее число институтов и всё новые слои общества. И тут Каменский задаётся вопросом: а каковы были последствия этих реформ, кто стал жертвой революционных преобразований? Он приходит к выводу, что реформы осуществлялись за счёт населения страны — того самого, которое Пётр вроде бы собирался облагодетельствовать. И дело не только в том, что положительные сдвиги, вызванные реформами, как правило, начинают ощущаться через несколько десятилетий. Суть в конкретной специфике петровских реформ, с одной стороны, модернизировавших страну, но с другой, законсервировавших один из самых архаичных институтов русского общества — крепостничество.
Попутно опровергая распространённые ныне утверждения о «неизбежности» и даже «полезности» для России крепостного права со ссылками на «американский опыт», А.Б.Каменский отмечает, что крепостничество сформировало у русского народа вполне определённую психологию и ценностные ориентиры, важными чертами которых было принижение человеческого достоинства и закрепощение личности. И это куда более серьёзные, а главное, более долгосрочные последствия петровских реформ.
Статья А.Б.Каменского посвящена истории власти, анализу логики её действий. Но исследователь показывает, что эти действия не совершаются в некоей замкнутой сфере, а отражаются на жизни конкретных людей, и не рассказывать о них нельзя даже в научно-популярной статье, не говоря уже об учебниках истории, некоторые авторы которых как раз декларируют повышенное, чтобы не сказать завышенное, внимание к власти.
В.Я.Мауля, автора очерка «Архетипы русского бунта XVIII столетия» в сборнике «Русский бунт», интересует в основном логика «жертв», тех самых, что в 1770-х гг. восстали против реформ, начатых Петром I и продолженных Екатериной II, объявившей себя наследницей начинаний первого российского императора. Помимо статьи Мауля, сборник включает повесть Пушкина «Капитанская дочка», а также статью Марины Цветаевой «Пушкин и Пугачёв». Речь в сборнике, естественно, идёт о Крестьянской войне под предводительством Емельяна Пугачёва.
Подход В.Я.Мауля можно назвать «феноменологическим» в том смысле, что он зиждется на попытке не «объяснения», а «понимания». Это значит, что исследователя интересуют не те или иные объективные предпосылки, которые вызвали восстание, а собственные представления участников событий, их мотивы действий. Тут надо отметить, правда, что, выбрав этот подход, учёный как бы призывает отказаться от оценок пугачёвского бунта с точки зрения современных представлений и — шире — нашего мировоззрения. Вроде бы трудно не согласиться с таким подходом, но нельзя и не заметить, что сам В.Я.Мауль, в общем-то, встаёт на сторону восставших, нарушая тем самым собственную установку на исследовательскую беспристрастность.
Впрочем, некоторая неоднозначность вводной части вполне компенсируется ценностью наблюдений, сделанных в последующих главах работы. Опираясь на теорию М.М.Бахтина о карнавальном характере народной культуры, а также на труды Б.Ф.Успенского, посвящённые народным представлениям о царской власти, В.Я.Мауль объясняет феномен пугачёвщины закономерной реакцией народных масс на разрушение традиционной культуры посредством насаждаемой сверху европеизации. Говоря о причинах успеха Пугачёва, историк отмечает, что в народном сознании право монарха на престол связывалось не столько с родственными узами, сколько с «царственностью» поведения, а также с чётко определёнными чертами сакральной харизматичности, в частности, чисто внешними, телесными. В этом смысле раны на спине Пугачёва, оставшиеся после побоев, сыграли немалую роль в признании его права на престол — будущие соратники приняли их за стигматы, несомненные признаки монаршего достоинства. Следует учесть, что поведение Пугачёва соответствовало народному представлению о царе, в таком случае он оказывался в глазах людей из народа более законным претендентом на престол, чем Екатерина II, которая, к слову, долгое время не могла похвастаться большим авторитетом даже среди дворян.
В своих размышлениях В.Я.Мауль, впрочем, порой нарушает свою же установку на преимущественное внимание к «голосам» самих участников событий. Так, он не раз использует чисто психологические мотивировки действий восставших, в частности, самого Пугачёва. Но такого рода объяснения страдают тем, что никаких прямых психологических характеристик в источниках, как правило, не содержится, а значит, искать их приходится в наших современных представлениях о психологии человека. Но ведь совершенно не факт, что она была такой же у людей XVIII столетия.
Другой пример неподтверждённых источниками исследований В.Я.Мауля: разговор заходит о народных представлениях о характере царского поведения. По Маулю, поскольку преобразования Екатерины понимались народом как антиповедение (бесовские игрища), то все противоположные поступки, что совершал Пугачёв, воспринимались как восстановление нормы. Но как тогда быть с тем, что самозванец окружал себя людьми, которым он раздал титулы по образцу реально существовавших в императорской России. Причём любопытно, что в другом месте В.Я.Мауль отмечает, что это было необходимо, чтобы уподобить себя реальным властителям страны. Значит, часть новой, имперской культуры власти ко второй половине XVIII в. всё же вошла в народное сознание, хотя исследователь и настаивает, что вся она целиком вызывала протест и решительное отторжение. Взвешенный подход, видимо, не был бы здесь излишним.
О другом сюжете из истории общественного протеста, случившемся через столетие после пугачёвщины, рассказывается в сборнике «Анатомия террора», включающем роман Ю.В. Давыдова «Глухая пора листопада» и статью историка Л.М.Ляшенко «…Печальной памяти восьмидесятые годы». Хотя протест этот осуществлялся куда меньшей группой населения — представителями интеллигенции, — по своим долгосрочным последствиям он вполне сравним с пугачёвщиной. И, кстати говоря, как и последняя, террор второй половины XIX в. в конечном итоге был вызван именно глубоким расколом, порождённым в русском обществе петровскими реформами.
В статье Л.М.Ляшенко речь идет об условиях, породивших феномен русского терроризма. В этом смысле его методология сходна с подходами А.Б.Каменского, с той лишь разницей, что если Каменский стремится показать, что все по-своему были правы, то Ляшенко — что все по-своему неправы. В этом отношении Л.М.Ляшенко выступает не столько с позиции «чистого» историка, сколько как наш современник, тяжело и личностно переживающий последствия изучаемых им событий.
Ключевая мысль исследователя заключается в том, что обе противоборствующие силы второй половины XIX в. — правительство и революционеры — были в некотором смысле зеркальным отражением друг друга. Революционеры позаимствовали у своих противников склонность к почти тоталитарному способу самоорганизации, а власть, начав практиковать провокации против оппозиционеров, использовала «ценный опыт» нечаевщины.
Впрочем, Л.М.Ляшенко далёк от мысли, что вина за всё происшедшее распределяется, так сказать, на паритетных началах. Исследователь убеждён, что бoльшую часть ответственности несёт правительство, которое, вместо того чтобы пойти на определённые послабления режима и дальнейшее расширение реформ, с начала 1870-х гг. постепенно сворачивало прежнюю реформаторскую политику. В отсутствие легальной возможности выразить свои взгляды радикальным оппозиционерам не оставалось ничего другого, кроме жёсткой, кровавой конфронтации. И пусть интеллигенция и сама не отличалась святостью (ей были присущи завышенные амбиции представлять весь русский народ), её действия, по мнению Л.М.Ляшенко, были, прежде всего, реакцией на произвол властей.
По мнению Ляшенко, пойди в 1770-е гг. власть на постепенное расширение участия общества в государственной жизни Империи, многих будущих бед можно было бы избежать. По сути, он говорит об определённой развилке на пути русской истории. То же самое, в общем-то, делают и А.Б.Каменский, и в некотором смысле В.Я.Мауль. Все они в один голос напоминают о том, что история отнюдь не потеряла функции «наставницы жизни», а В.Я.Мауль и вовсе категорично утверждает, что представление, будто «история учит только тому, что ничему не учит» застряло в глубоком Средневековье, хотя именно на этом настаивал Гегель. И пусть трудно полностью согласиться с такой убеждённостью исследователей, но в одном они правы: история — это всегда выбор.
Конечно, мы часто повторяем расхожее выражение — история, мол, не знает сослагательного наклонения, но это не доказательство того, что ничего не могло пойти по-другому. Могло, и добросовестный историк не должен игнорировать эти альтернативы. История всегда многоголосна или, по слову М.М.Бахтина, полифонична. И чем больше голосов сможет услышать и разобрать исследователь, а вместе с ним учитель и школьники, тем полезнее и весомее будут результаты их усилий.
Дмитрий КАРЦЕВ