Главная страница «Первого сентября»Главная страница журнала «История»Содержание №13/2009
Анфас и профиль

Леонид ЛЯШЕНКО

 

Замечательные москвичи

 

Человек истории:
Николай Михайлович Карамзин (1766—1826)

Николая Михайловича Карамзина невозможно назвать ни петербуржцем, ни москвичом, ни, скажем, жителем Симбирска. Он слишком принадлежит всей России, чтобы считаться гордостью какого-то одного города. И всё же именно в Москве «родился» Карамзин как историк и литератор.

Брюсов переулок, Рождественка, Тверская, Знаменка, Новая Басманная, Лубянка — это московские адреса, где Карамзин жил и издавал известные в своё время «Московский журнал», «Вестник Европы», альманахи «Аглая» и «Аониды». В них были напечатаны и прославившие имя нашего героя «Письма русского путешественника», и знаменитая любовная повесть «Бедная Лиза». Увлечённые этой повестью москвичи даже переименовали Лисин пруд (он был у стен Симонова монастыря), в котором окончила свои дни героиня сентиментальной истории, в Лизин пруд (причём наиболее экзальтированные читательницы не только рыдали на его берегах, но и пытались повторить судьбу Лизы, что заставило городские власти выставить у пруда полицейский пост).

На Знаменской улице Карамзин начинает главное дело своей жизни — пишет первые тома «Истории государства Российского». Хлопоты по изданию этого труда позовут его в Петербург и навсегда разлучат с Москвой. Однако разлука окажется чисто физической, то есть во многом внешней. Душа Николая Михайловича, по его признанию, не лежала ни к Петербургу, ни к императорскому двору, и до конца жизни он мечтал о возвращении в древнюю российскую столицу.

«Письма русского путешественника», «Бедная Лиза», «История государства Российского» — вот уж действительно «дела давно минувших дней, преданья старины глубокой»! Но разве «седая старина» и скука — это синонимы? Если даже так, то почему труды Карамзина — «последнего летописца», по образному выражению А.С. Пушкина, — продолжают интересовать и учёных, и «обычных» читателей?

Может быть, потому, что непонятно, кем в первую очередь являлся Николай Михайлович: писателем? историком? политиком? журналистом? А может быть, филологом? Ведь это он придумал букву «ё» и такие привычные нам слова: влюблённость, промышленность, рассеянность, трогательный и многие другие.

Возможно, нам непонятны его политические пристрастия: то он либерал, то консерватор, то западник, то воспевает традиционные российские ценности. Возможно, нас удивляет способность Карамзина совершать переворот в каждом деле, за которое он брался. Его литературное творчество — переворот в русской беллетристике; описание прошлого России — переворот в её исторической науке, во всяком случае, в отношении общества к истории своей страны; подготовленная для Александра I записка «О древней и новой России…» — и Карамзин представляется чуть ли не «отцом» отечественного консерватизма.

Беда, однако, с составлением биографии Николая Михайловича! Фактов, источников, говорящих о его жизни, катастрофически не хватает. Этот писатель-сентименталист, воспевший культ дружбы, никого не пускал в святая святых своей души. Даже от его писем (дело вроде бы дружеское или интимное) и то веет суховатостью, сдержанностью, ригористичностью. А потому нам остаются лишь догадки, предположения, споры и постоянное возвращение к этому в чём-то таинственному крупнейшему деятелю российской культуры.

В «Письмах русского путешественника», повестях «Бедная Лиза» и «Наталья, дочь боярская» Карамзин создал новый литературный язык. Этот ещё не классический язык (но уже предпушкинский) породил бурные споры, общество разделилось на две партии — карамзинистов и антикарамзинистов. Дальше — больше. Редактируемый Карамзиным в 1802—1803 гг. литературно-политический журнал «Вестник Европы» (первый в России!) стал лучшим «толстым» журналом страны. На зависть другим изданиям он просуществовал до 1918 г.! Видимо, велика оказалась магия имени Карамзина… Ну а его «История государства Российского» произвела не просто сенсацию, но настоящий переворот в умах читающей публики.

Первые восемь томов этого фундаментального труда вышли в 1818 г. тиражом в 3 тыс. экземпляров. Несмотря на то, что цена каждого тома колебалась от 50 до 60 рублей (это примерно равнялось оброку крепостного крестьянина за два года), тираж разошёлся за 25 дней, и немедленно потребовалось новое издание. Творение Карамзина стало подлинным культурным событием потому, что писатель и журналист, вдруг и навсегда «постригшийся в историки», сумел выполнить главную задачу — помочь россиянину стать гражданином, сделаться «человеком истории». Восхищённый (вернее, поражённый) Ф.Толстой («Американец») воскликнул: «Оказывается, у меня есть Отечество!» Наиболее же известный отзыв принадлежит А.С.Пушкину: «Древняя Россия, казалось, найдена Карамзиным, как Америка — Коломбом».

В записке «О древней и новой России в её политическом и гражданском отношениях» Николай Михайлович, по мнению многих, предстаёт консерватором, а то и ретроградом. А ведь он в ней писал о том, что начиная с Петра I за большинством начинаний монархов стояло не просвещение населения, не построение обеспеченного поддержкой граждан государства, а бюрократизация власти, опасное и несправедливое укрепление господства правящего лица и класса. Противопоставляя бюрократическому правлению патриархальное, Карамзин пытался защитить право жителей России на самостоятельные действия, на просвещение и развитие, созвучное духу времени. Выглядит наивно и сделано от бессилия? Пусть так, но нашёлся тот, кто всё же попытался хоть как-то бороться с реальным, страшным и трудно побеждаемым злом. Остроумны и поучительны отзывы Карамзина о различных слоях населения и представителях общественно-политических движений. Скажем, о придворных: « Больше лиц, чем голов, а душ ещё менее». Или о радикалах: «Те, которые у нас более прочих вопиют против самодержавия, носят его в крови и лимфе». И ведь запоминается, будто эпиграмма или афоризм!

Если мы говорим о просветителе, как о человеке, который ежедневно «сотворяет» граждан, ревнителей культуры, читателей, — это именно о Карамзине. Главным для такого человека являются не формы правления, не улучшение социально-экономических условий жизни людей, а просвещение и исправление общественной морали. Утопично? Как посмотреть! За два столетия, прошедшие с начала XIX в., и формы правления в мире менялись неоднократно, и благосостояние человечества выросло неизмеримо, а стал ли мир справедливее, чище, добрее? Кто знает, так ли уж неправ и наивен был Николай Михайлович?

А ведь он приобщил нас ещё к зрительным образам героев родной истории. Именно по настоянию Карамзина в Москве на Красной площади были установлены памятники гражданину Минину и князю Пожарскому, возглавившим борьбу с польскими захватчиками в начале XVII в., а во Владимире — жителям, героически защищавшим свой город от Батыя. Поэтому безусловно справедливо, что первым памятником российскому интеллигенту стал памятник Николаю Михайловичу Карамзину, установленный в 1845 г. на его родине, в волжском Симбирске. Может быть, и Москве пора вспомнить о своём знаменитом сыне?

Сын белокаменной Москвы:
Денис Васильевич Давыдов (1784—1839)

Почему при звуках этого имени поднимается настроение и теплеет на душе? Чем так близок и привлекателен нам, его далёким потомкам, Денис Васильевич Давыдов, и главное — кем он представляется в нашем воображении? Гусаром, поэтом, партизаном, гулякой, мемуаристом? Что греха таить, и гусаром, и гулякой… но это никак не основное в его облике, что вызывает наши симпатии к нему. Давыдов был человеком особого времени — эпохи романтизма, эпохи пылкой дружбы и раздумчивого одиночества; верной, до последней капли крови службы, в том числе, конечно, и престолу, и неизменно сохраняемого чувства собственного достоинства, когда действительно — «честь никому»; внимательного изучения героических страниц истории великой страны и безотчётной любви к малой родине.

Малая родина… Денис Давыдов родился в Москве, на улице Пречистенка, в семье полковника, прошедшего школу суворовских баталий. Позже, в перерывах между военными походами, наш герой снимает квартиры на Поварской, Арбате, Смоленской. Создаётся впечатление, что неугомонный гусар то ли никак не решится осесть на одном месте, то ли не может отыскать подходящее для себя пристанище. В конце концов Давыдов покупает роскошную усадьбу на Пречистенке, то есть возвращается в места своего детства, к родным пенатам. Правда, достаточно скоро новый домовладелец понимает, что ему не по карману содержать огромное хозяйство с многочисленными «службами», и пишет шутливую «Челобитную» московскому директору Комиссии строений:

…Помоги в казну продать
За сто тысяч дом богатый,
Величавые палаты,
Мой Пречистенский дворец…

Избавиться от «дворца» удалось не скоро, но нет худа без добра, поскольку здесь же, на Пречистенке поселился после отставки его боевой товарищ, генерал А.П.Ермолов, с которым Давыдова связывало не только военное прошлое, но и одинаковые оценки настоящего в николаевской России. Старая столица действительно являлась настоящим домом поэта-партизана. Здесь он женился на Софье Чирковой, принесшей покой и уют в его мятущуюся душу. Здесь же, на Новодевичьем кладбище, Денис Васильевич нашёл своё последнее пристанище. Даже село Бородино, в окрестностях которого в августе 1812 г. проходила знаменитая «битва за Москву», принадлежало отцу нашего героя. А сейчас в московских Филях есть улица его имени. Так что Денис Давыдов имел все основания сказать о себе:

Сын белокаменной Москвы,
Но рано брошенный в тревоги…

Тревоги — это, конечно, прежде всего, радости и тяготы многолетней военной карьеры.

Служба… За свою жизнь Давыдов участвовал в восьми военных кампаниях, о чём с гордостью писал: «Имя моё во всех войнах торчит, как казацкая пика». Но рождён он был, по его же словам, для грозных событий 1812 г. Накануне Бородинского сражения Давыдов по распоряжению М.И.Кутузова назначен командиром первого армейского партизанского отряда в 130 человек, созданного для диверсионных рейдов по тылам противника. В ноябре 1812 г. партизанские отряды, возглавляемые Д.В.Давыдовым, А.Н.Сеславиным и А.С.Фигнером окружили под Ляховом бригаду генерала Ожеро и после яростного боя захватили в плен 2 тыс. французских солдат, 60 офицеров и самого наполеоновского генерала. А 10 марта 1813 г. Давыдов со своим отрядом, в нарушение приказа начальства, взял германский город Дрезден. От гнева (а значит, и от военного суда) непосредственного командира, генерала Венценгероде, желавшего самолично преподнести ключи от Дрездена Александру I, его спасло только заступничество Кутузова, который вынудил императора произнести сакраментальное: «Что ж, победителей не судят».

Были у лихого вояки, конечно, и кресты, и звёзды, и чины, и даже золотая сабля с надписью «За храбрость». Правда, в 1814 г. звания генерал-майора Дениса Васильевича по недоразумению лишили, и он некоторое время вновь походил в полковниках. Да и орденов по его заслугам должно было быть поболее. Что делать, не складывались у него отношения с Зимним дворцом, а значит, и со всей военной бюрократией. Может быть, потому, что Давыдов и на войне, и в мирное время оставался партизаном, то есть человеком, который действует, мыслит и чувствует самостоятельно. Образцовых офицеров, умело вышагивающих перед «фрунтом», он насмешливо называл «журавлями», и прозвище, несмотря на запреты, прижилось.

«Урывками служит», — неодобрительно отзывался о генерал-майоре Давыдове Николай I. На языке власти это означало, что не желает человек быть под постоянным её контролем. Даже малостью, например, внешним видом поступиться не хочет. Был в жизни Дениса Васильевича момент, когда его собирались назначить командиром конно-егерской бригады, что являлось заметным повышением по службе. Так ведь отказался, поскольку пришлось бы сбрить усы: егерям они не полагались по форме (позже по просьбе друзей он легко расстанется с главным гусарским украшением). Это нежелание жить по приказу, вернее, по указке сверху и было главным в характере Давыдова, определяло его жизненную позицию. В «Автобиографии» (в которой, как было принято, он писал о себе в третьем лице) Денис Васильевич заявляет не без издёвки: «…но единственное упражнение: застёгивать себе поутру и расстёгивать к ночи крючки и пуговицы от глотки до пупа надоедает ему до того, что он решается на распашной образ жизни и в начале 1823 г. выходит в чистую отставку».

Бунтарём Давыдов не был: он опять вступит в службу, повоюет на Кавказе, даже будет брать Варшаву в 1831 г. Не верил он в успех замыслов декабристов, издевался в «Современной песне» над показным, «модным» либерализмом. В верной службе Денис Васильевич ценил честь гражданина, которая заставляла его отстаивать независимость собственной позиции. Однако российское самовластие было и оставалось для него «домовым», который «долго ещё будет давить её (Россию. — Авт.), тем свободнее, что… она сама не хочет шевелиться, не только привстать разом».

Честь… Он был верен «арзамасскому братству», которое подружило его с В.А.Жуковским, А.С.Пушкиным, П.А.Вяземским, К.Н.Батюшковым и в котором он чувствовал себя как среди своих партизан. Ради друзей он был готов на многое. Когда в 1831 г. Давыдов окончательно оставляет службу, Жуковский — вот уж неисправимый романтик — попросил у старого партизана прислать ему на память левый ус, «как ближайший к сердцу». Наш герой послал приятелю необычный подарок, а в приложенном письме сообщил: «…вот десятая часть оного, то есть всё то, что я мог собрать из-под губительных ножниц, лишивших меня боевой вывески. Посылаю тебе её, она осеребрилась восемью войнами…»

Он всегда оставался верен опальному, а затем отправленному в отставку командиру — генералу А.П.Ермолову и испытывал презрение к его гонителям. Он пережил горькие потери друзей. На гибель А.С.Пушкина он пишет замечательную эпитафию: «Как Пушкин-то и гением, и чувствами, и жизнью, и смертью парит над нами!»

Давыдов не был человеком наивным. Он видел, что честной службы для начальства мало. Требовались беспрекословное подчинение, гибкий позвоночник, ревностное исполнение распоряжений свыше. Чем дальше, тем больше честь службы делалась несовместимой с честью личной, с чувством собственного достоинства. Для Давыдова — человека свободного даже там, где свободным быть почти невозможно, такое существование было неприемлемо. В карнавале российской жизни первой четверти XIX в. он успешно творит легенду о самом себе:

Я люблю кровавый пир!
Я рождён для службы царской!
Сабля, водка, конь гусарской,
С вами век мой золотой!..

Только самые близкие друзья догадывались, что это не более чем талантливо созданная маска и великолепно сыгранная роль.

А.С.Пушкин, искренне любивший лихого гусара, писал друзьям: «Я ни до каких Давыдовых, кроме Дениса, не охотник». А другой знаменитый поэт, А.С.Грибоедов, говоря о Денисе Давыдове, вздохнёт с пониманием и лёгкой завистью: «…сам творец своего поведения». Ну, что тут добавишь?

Московский домовладелец:
Александр Николаевич Островский (1823—1886)

Что увлекательного можно рассказать о человеке, который не совершал подвигов на полях сражений, не блистал в дипломатических переговорах, не совершал научных открытий, да и в активной общественной борьбе был не слишком заметен? Не был он и путешественником. Александр Николаевич Островский был домоседом. Всю жизнь он прожил в Москве, лишь однажды сменив квартиру в Яузской части города на более просторное жильё на Волхонке. К тому же Островский — драматург, то есть служитель самой безличной формы литературы, в которой не столько слышен автор, творец, сколько отображены волнения, страсти и страдания сценических персонажей, поневоле схематизированных в условиях жёстких игровых правил.

Жизнь, лишённая ярких событий, а потому малоинтересная? Не будем торопиться, ведь мы говорим всё-таки о классике русской драматургии, сумевшем вывести на сцену российского театра совершенно живых, всеми узнаваемых лиц. Попробуем понять, во-первых, почему это удалось именно ему, московскому жителю Александру Николаевичу Островскому, а во-вторых, что значили эти живые лица на сцене для зрителя середины и второй половины XIX в.

Родился наш герой в семье небогатого священнослужителя, обитавшего в Замоскворечье — самобытном уголке старой российской столицы, где жили в основном купцы и мещане, где зарождалось российское предпринимательство. Незаметно для себя впитывая и накапливая домашние и уличные впечатления, Островский ещё в гимназии начал испытывать тягу к сочинительству. С театром, однако, он познакомился довольно поздно, уже будучи студентом юридического факультета Московского университета. И театр его захватил — с чиновничьей карьерой было покончено практически навсегда. Уже в 1847 г. в «Московском листке» было напечатано несколько сцен его первой пьесы «Банкрот», позже получившей название «Свои люди — сочтёмся». Из-за придирок цензуры премьеры этой пьесы автору и зрителям пришлось ждать десять лет, да ещё за начинающим драматургом власти на всякий случай установили полицейский надзор (его сняли спустя те же десять лет).

И позже пьесы Островского не раз интересовали цензуру: и «Не в свои сани не садись», и «Доходное место», и «Воспитанница». Власть сама до конца не понимала, что в этих пьесах ей не нравится. Вроде бы простые сцены из купеческой, реже мещанской жизни, а вот что-то в них мерещилось странное, а значит, с точки зрения цензоров, недозволенное. Первым попытался разобраться с пьесами Островского Н.А.Добролюбов. С демократической прямотой он объявил произведения драматурга «пьесами жизни», а потому исподволь протестующими против попыток её казённого омертвения. Может быть, и так (Александр Николаевич был польщён подобным отзывом, хотя немного растерялся, попав в ряды борцов с традиционными устоями).

Но лучше всего разгадал тайну театра Островского Ф.М.Достоевский. «Да ведь это, — писал он о «Банкроте», — анализ русского человека, главное: прямота описаний. Он полюбит прямо, закорючек нет, прямо выскажет, сохраняя… целомудрие сердца! Он угадает, кого любить и не любить сердцем сейчас, без всяких натянутостей и проволочек, а кого разлюбит, в ком не признает правды, от того отшатнётся разом, всей массой, и уж не разуверить его потом никакими хитростями…». Вот это-то, возможно, и беспокоило власти. Ну не полагалось в николаевской России любить или не любить сердцем, «прямо», без точных указаний начальства. Кроме того, образованной публике, воспитанной на отмирающей эстетике «высокого» романтизма, сюжеты, персонажи комедий Островского казались надуманными, ходульными, а их язык — грубым. В ответ его сторонники, объединившись в кружки, как они называли себя, «островитян», считали необходимым защищать своего кумира и бороться с устаревшими театральными приёмами и представлениями.

Что делать, каждому российскому литератору, позже признанному классиком, приходилось быть в некоторой степени Колумбом, открывая соотечественникам не то чтобы неведомое, скорее трудно замечаемое. Быть первопроходцем в описании различных сфер русской жизни довелось и Карамзину, и Гоголю, и Л.Толстому. Вот и Островский открывал россиянам Замоскворечье (не московский район, а исподволь проникающее в социально-экономические отношения россиян всероссийское «замоскворечье»). Скажем, реплика главного героя пьесы «Бедность не порок»: «Шире дорогу — Любим Торцов идёт!» — воспринималась зрителем как провозглашение наступления новых времён, появления иных героев российской жизни.

Не будем забывать и о вкладе Александра Николаевича в сокровищницу русского языка. Это он, например, то ли придумал, то ли подслушал у прототипов своих персонажей замечательное слово «самодур» (нам теперь кажется, что оно существует с незапамятных времён).

В середине XIX в. Островского не только считают лучшим российским драматургом, но порой прямо называют «гением». В 1862 г. в Мариинском театре в Петербурге заново расписывали плафон потолка. В его медальонах поместили портреты драматургов: Фонвизина, Грибоедова, Гоголя и… Островского — это стало уже всероссийским признанием писателя. Александр Николаевич старался оправдать доверие коллег, актёров, публики. Шутили, кто добродушно, кто завидуя, что он пишет по пьесе в год. С 1871 по 1884  г. так оно и было, без всяких шуток.

Но вот что странно. При всей бедности российского театрального репертуара к началу 1880-х гг. авторитет Островского в глазах читающей и театральной публики заметно снижается. Газеты зашумели, что драматург, мол, исписался, отстал от жизни, начал повторяться. Дошло до того, что какой-то рецензент заявил: «О, г. Островский! Отчего вы не умерли до написания ‘’Поздней любви’’?» Да и с театральным Петербургом отношения у драматурга никак не складывались. Пьесы, с успехом шедшие в Москве, в Северной Пальмире регулярно проваливались. Даже 25-летний юбилей литературной деятельности Островского в столице или не заметили, или сделали вид, что это событие недостойно общественного внимания. Зато в Москве Александра Николаевича чествовали широко и хлебосольно: актёры, собратья по литературному цеху, купцы.

При этом мало кто осознавал, насколько с годами изменяется проблематика произведений Островского. Постепенно на первое место в них, не вытесняя, однако, знакомого купеческого мира, выходит щемящая тема неразделённой, обманутой, но упорно не желающей умирать любви. Драматург мучительно размышляет над теми «вечными» вопросами, над которыми бились лучшие умы России, и находит собственный ответ. Если Фёдор Достоевский утверждал, что мир спасёт красота, Лев Толстой верил в бесконечные силы добра, то Александр Островский был убеждён, что человечество выживет только любовью в самом земном смысле этого слова.

Однако в конце концов земная любовь приобретала у него характер сакральный, но выражена она была всё-таки через отношения самых обычных мужчин и женщин (особенно женщин!). Считая эту тему исключительно важной, драматург отстаивал её в своих последних пьесах, не понимая (и не желая понимать!), что публика требует от него совершенно другого. Но эпохи реформ, политическая повседневность с её мелочными радостями и неизменными разочарованиями перестали его интересовать.

Он мог себе это позволить. Не ожидая от своих литературных трудов богатства (честно говоря, попросту не умея как следует распорядиться полученными за пьесы средствами), не обладая «звёздным» честолюбием многих своих коллег и не считая себя учителем жизни, Александр Николаевич, как мог, выражал собственное отношение к жизни и был способен радоваться самым простым вещам. «Я счастлив, — говаривал он, — что моя пьеса сыграна». И, как ни странно, действительно был счастлив этой малостью.

Чем дальше, тем больше драматург старался укрыться от непонимания публики в Щелыкове — купленном ещё его отцом имении в Костромской губернии). Там он и умер — у себя в кабинете, за письменным столом. Разговоры о том, что Островского необходимо похоронить в его родном городе, в его любимой Москве, как-то незаметно забылись. Может, оно и к лучшему…

А домов у Александра Николаевича в Москве было всё же три: на Пятницкой улице, на Волхонке… и Малый театр, справедливо названный позже «домом Островского».

Московский король репортёров:
Владимир Алексеевич Гиляровский (1853—1935)

Когда начинаешь знакомиться с жизнью Владимира Алексеевича Гиляровского, то первое ощущение, которое невольно охватывает тебя, — этого не может быть, это не жизнь русского человека, а какая-то плохо придуманная биография героев Майн Рида, Джека Лондона или Конан Дойля — всех сразу.

Видимо, звёзды всё же определяют нашу судьбу, во всяком случае, явственно намекают на ожидающие человека приключения. Владимир Алексеевич Гиляровский родился на Вологодчине во вполне обеспеченной семье помощника управляющего лесным имением графа Олсуфьева. Его натуру определяла «взрывоопасная» смесь генов — запорожский размах (со стороны отца) и вольнолюбие русского Севера (со стороны матери).

Уже само появление на свет Володи Гиляровского стало своеобразным приключением. Дело в том, что родился он… в хлеву, куда его мать отправилась доить корову. Пока мать несла младенца в дом, его успело припорошить снегом. В три года мальчик чуть не утонул, упав с моста в реку, в четыре — напугал медведя в малиннике (хотя это ещё вопрос, для кого внезапное соседство в кустах оказалось большей неожиданностью), в семь лет — сел на лошадь, а в пятнадцать уже на равных со взрослыми участвует в медвежьей облаве и добывает свой первый охотничий трофей весом в 16 пудов. В общем, недаром к нему с детства приклеилось прозвище «ушкуйник» (из них состояли новгородские военные или торгово-разбойничьи дружины).

Семья переезжает в Вологду и Владимир поступает в гимназию. В глухой Вологде жило немало ссыльных революционеров-шестидесятников, народников. И юный Гиляровский попадает под их влияние. Увлечение революционными идеями совпало с увлечением героями знаменитого романа Н.Г.Чернышевского «Что делать?». Следуя примеру Рахметова, гимназист решает «идти в народ». Он бежит из отчего дома на Волгу, чтобы присоединиться к артели бурлаков. Братство с удовольствием приняло нового товарища. Их удивила сила молодого человека: Владимир на спор перетянул четверых опытных артельщиков. Силой Гиляровский обладал богатырской — легко разгибал руками подковы. Впрочем, это было семейное: когда однажды он в шутку завязал узлом кочергу, отец, осердясь на порчу полезной вещи, кочергу развязал и выпрямил.

Трудно сказать, планировал ли Владимир Алексеевич определённые сроки своего «хождения в народ». Реально же оно продолжалось десять лет и дало ему неповторимый опыт и неизгладимые впечатления. За это время наш герой побывал бурлаком, актёром провинциального театра, табунщиком, беспаспортным бродягой, разведчиком-пластуном. Может быть, многообразие накопленных впечатлений и дало ему возможность позже стать литератором — писателем, поэтом, мемуаристом, журналистом, бытописателем Москвы. Гиляровского назовут «королём репортёров». Он написал немало фельетонов и очерков, но предпочитал всё-таки жанр репортажа.

Думается, читатель уже понял, что Гиляровский без всякой рисовки, просто констатируя очевидное, имел полное право сказать: «Я не знал усталости, а слов “страх” или “опасность” не существовало в моём лексиконе». Однако что, кроме энергии и отваги, присутствовало в его характере? Как отмечали современники, он был редким жизнелюбом, пребывающим всегда в движении, бросающимся очертя голову в водоворот событий. Этот великий репортёр менее всего способен был оставаться холодным наблюдателем течения жизни, поскольку постоянно вмешивался в ход событий, настойчиво требуя ото всех доброты, великодушия, энергии.

Говорили, что это вмешательство, иногда казавшееся окружающим надоедливым, диктовалось неправдоподобной отзывчивостью Владимира Алексеевича. Эта же черта характера, видимо, обусловила такую интересную особенность его натуры, как социальная и пространственная «мимикрия». В любом слое населения и в любом уголке страны он сразу становился «своим» в полном смысле этого слова. Это помогало ему как литератору не только в поиске сюжетов, но и в выборе для каждого произведения своей манеры письма, своего языка и стиля. В самом деле, ведь надо было суметь запомнить, скажем, такое: «В лапте нога, как в трактире, не то, что в сапоге» или: «В старые времена не поступали в театр, а попадали, как попадают не в свой вагон, в тюрьму или под поезд».

В 1875 г. странствия и приключения перестают занимать Владимира Алексеевича, и он поселяется в Москве. Здесь он проходит свои «университеты» — увлекается театром и взахлёб читает классическую литературу. В 1877—1878 гг. занятия самообразованием были прерваны войной с Турцией. С войны Гиляровский вернулся с солдатским «Георгием»; воевал он, конечно, на передовой, будучи бесстрашным разведчиком, охотником за «языками». В начале 1880-х гг. Гиляровский уже мог с полным основанием утверждать: «Я узнал то, что стремился узнать, и испытал то, что хотел испытать». Дело было за малым — используя полученные умения и навыки, самореализоваться. Хорошо знавшая Владимира Алексеевича великая русская актриса М.Н.Ермолова как-то обронила: «Столько видеть и не писать — нельзя». А Гиляровского уже давно тянуло к литературному творчеству.

На новое для себя поприще он вступил сразу с десятком стихотворений и со сборником очерков «Трущобные люди» (1887). Однако все без исключения стихотворения были запрещены цензурой как крамольные, а сборник власти сожгли в 1887 г. ещё до его выхода в свет, ужаснувшись беспросветности описанной в очерках жизни. Одним из любимых слов Владимира Алексеевича было тюркское «кисмет», т.е. судьба, от которой, как известно, не уйдёшь. А ведь и правда — литературные неудачи заставили его податься в журналистику, и она оказалась его подлинным призванием.

«Я — москвич!» — так гордо начал Гиляровский самую известную книгу о Москве — «Москва и москвичи» (1926). Действительно, никто лучше него не знал этот город, никто тщательнее не описал быт самых разных слоёв населения Москвы. В среде интеллигенции Владимир Алексеевич был единственным знатоком московского «дна», особенно Хитровки (Хитров рынок располагался близ Китай-города) с её страшными ночлежками и трактирами (чего стоят одни их названия: «Пересыльный», «Сибирь» и «Каторга»). Именно он водил на Хитровку артистов Художественного театра во главе с К.С.Станиславским и В.И.Немировичем-Данченко, когда готовилась постановка пьесы М.Горького «На дне». Разумеется, хитрованцы попытались ограбить господ актёров, но Гиляровский сумел отстоять своих друзей от притязаний жуликов. Помогло то, что на Хитровке знали журналиста как человека, понимавшего всю горечь безрадостной жизни обитателей «дна».

Не следует думать, что, поселившись в Столешниковом переулке, наш герой остепенился и совершенно утратил вкус к приключениям. Для этого он был слишком запорожским казаком и слишком новгородским ушкуйником. «Дядя Гиляй», как его все теперь называли, оставался живописен во всём: в своей внешности, манере говорить, в своём образе жизни. Недаром именно с него писал одного из казаков, сочиняющих послание турецкому султану, И.Е.Репин, и лепил Тараса Бульбу скульптор Н.А.Андреев.

Гиляровский не был героем своего времени, поскольку не укладывался в рамки и правила жизни конца XIX — начала XX в. Не был Гиляровский и типичным журналистом этого периода. Считая, что печать боится правды, продаётся оптом и в розницу, он писал репортажи с места события и рассылал их по издательствам, сам не появляясь ни в одном из них (не хотелось встречаться с коллегами, а ещё менее — с владельцами газет).

После Октября 1917 г. Владимир Алексеевич продолжает сотрудничать в газетах и журналах: его печатают «Известия», «Литературная газета», «Комсомольская правда», «Огонёк», «Крокодил». Однако главным для него становится написание воспоминаний: «Москва и москвичи», «Москва газетная», «Люди театра», «Мои скитания», «Люди и встречи». Книга «Записки поэта» оставалась, к сожалению, незавершённой. Что главное в его очерках — репортёрское верхоглядство? поиски сенсаций? эпатаж благонамеренной публики? Может быть, всё это в той или иной мере и присутствовало в творчестве Гиляровского. Но лучших книг о Москве на грани двух веков так и не появилось.

Произведения «высокой», классической литературы становятся близкими только тогда, когда читателю понятны быт, атмосфера, в которых они были созданы. Сохранением атмосферы последней трети XIX — начала XX в. мы в полной мере обязаны Гиляровскому. К.Г.Паустовский, познакомившийся с Гиляровским уже на закате его жизни, писал, что есть люди — своего рода дрожжи литературы, её шампанское, — это очень точно, образно и именно о нашем герое.

«Ушкуйник», запорожец, «король репортёров»…

Кисмет… Судьба…

Л.М.ЛЯШЕНКО,
доктор исторических наук

TopList