© Данная статья была опубликована в № 15/2007 журнала "История" издательского дома "Первое сентября". Все права принадлежат автору и издателю и охраняются.
  •  Главная страница "Первого сентября"
  •  Главная страница журнала "История"
  •  Сайт "Я иду на урок истории"
  •  Содержание № 15/2007
  • Вихревой волчок

     

    Вихревой волчок

     

    Материалы для подготовки урока по теме
    «Отклики на октябрьские события в Петрограде». 9, 11 классы

    Взгляд русской писательницы Тэффи
    на революцию 1917—1918 гг.

    Надежда Александровна Лохвицкая (1872–1952) вошла в историю русской литературы и журналистики XX в. под псевдонимом Тэффи. Откуда взялся этот псевдоним, неизвестно. Впрочем, это и не так важно. Существенно то, что его носительница была очень популярна: в дореволюционной России выпускались духи и конфеты «Тэффи». Её стихи, фельетоны, рассказы, сценки читали практически все — от гимназисток до членов царской семьи. Тэффи снискала репутацию писателя остроумного, наблюдательного и достаточно беззлобного. Считалось, что её писательскую манеру отличает тонкое понимание человеческих слабостей, мягкосердечие и сострадание к своим незадачливым персонажам. Тэффи была очень плодовитым автором: она печаталась почти в каждом номере, начиная с первого, журналов «Сатирикон» и «Новый Сатирикон», выпустила двухтомное собрание «Юмористических рассказов» (1910), за которым последовало ещё несколько сборников («Карусель», «Дым без огня», оба 1914, «Неживой зверь», 1916). Вот только в творчестве Тэффи не просматривалось (или почти не просматривалось) политических мотивов. Правда, в 1905 г. она изменила своему правилу — не вторгаться в политику: в газете «Новая жизнь», уникальном совместном предприятии большевиков и декадентов, которым руководил В.И.Ленин, были опубликованы её очерки и стихотворения «на злобу политического дня».

    Второй раз «измена» была более существенной. После Февраля 1917 г., который, как и многие либералы-интеллигенты, Тэффи с восторгом приветствовала, она становится политическим фельетонистом. Как отмечают исследователи её творчества, это был наименее удачный период её писательской и журналистской работы. «Художественная фальшь», «творческая несвобода» — такие определения дают очеркам, рассказам и фельетонам Тэффи, опубликованным в первой половине 1917 г. Но всё меняется, начиная с осени и зимы первого революционного года. Сама обстановка, атмосфера революционного безумия даёт писательнице неистощимый запас материала. Здесь следует сказать, что Тэффи была не отстранённым наблюдателем происходившего, а вовлечённым участником. Но её в первую очередь интересовали не политические реалии, а реакция людей на эти реалии. «Каждый мой смешной рассказ, — говорила писательница, — в сущности, маленькая трагедия, юмористически повёрнутая». Такие «маленькие трагедии» она и запечатлевала своим изящным и беспощадным пером.

    Мы предлагаем читателям небольшую подборку рассказов и фельетонов Тэффи, написанных ею в 1917—1918 гг. и оставшихся пылиться на пожелтевших страницах газеты «Русское слово» (издание несколько раз закрывалось большевиками, но продолжало выходить под новыми названиями — «Наше слово», «Новое слово» и т.п.). В этих произведениях революционные события предстают с новой, часто неожиданной трагикомической стороны. Эти рассказы и фельетоны можно успешно использовать на факультативах и как материал для подготовки уроков с элементами театрализации.

    Тексты приводятся по изд.: Тэффи. Контрреволюционная буква.
    Рассказы, фельетоны. СПб.: Азбука-классика, 2004.
    Иллюстрации — революционные плакаты и образцы агитационного искусства —
    взяты из подборки на CD «История руcской революции. Красные и белые»


    Новый год

    Вот и Новый год! 1917-й!

    Наученная горьким опытом девятьсот шестнадцатого, от поздравлений отказываюсь.

    Подумайте только: ровно год назад мы поздравляли друг друга с девятьсот шестнадцатым! С такой-то гадостью!

    Это вроде:

    — Крепко вас целую и от души поздравляю: у вас пожар в доме и тётка зарезалась.

    Я с девятьсот семнадцатым никого не поздравляю.

    Но так как человеческий организм требует поздравления в определённые вековой мудростью сроки, то и я поздравляю:

    — Поздравляю с тем, что кончился наконец 1916 год!

    Глупый был покойничек и бестолковый. Злился, бранился, а под конец жития — с голоду, что ли? — о весне залопотал, — такую поднял распутицу (это в декабре-то!), что весь лед в реках осел и полезло из прорубей невесть что.

    Непочтенный был год.

    Поговорим о новом.

    * * *

    Под Новый год все мы занимаемся предсказаниями и «бухгалтерией» счастья, то есть мы подсчитываем, что дала судьба, что отняла и что может дать. Это последнее уже из отдела статистики, из подотдела теории вероятностей.

    Смотрим великую книгу нашего малого бытия и видим ясно, что поручили мы её очень подозрительному бухгалтеру, у которого дебет и кредит давно не сходятся. А на некоторых страницах что-то так явно и бесцеремонно подчищено и подскоблено, что даже за него, за бухгалтера, неловко делается. Уж очень он какой-то наивный. Бог с ним!

    Итак, ввиду того, что бухгалтерия счастья особых радостей нам не обещает, займёмся лучше предсказаниями.

    Я очень хорошо вижу ваше будущее, но, чтобы мне лучше поверили, расскажу вам сначала ваше настоящее. Опытные предсказатели так и поступают. Хотите, расскажу вам вчерашний день? Утром, — начинаю с утра, — утром вам не дали сахару к кофе. Вы, по обычаю, пожали плечами и, по обычаю, воскликнув: «Господи! Когда же всё это кончится!», выпили кофе без сахару.

    Потом развернули газету и с большим интересом прочли о том, что новый министр юстиции посетил старого министра внутренних дел, нового же министра путей сообщения посетил новый министр народного просвещения, а старого министра внутренних дел посетил новый министр иностранных дел, а нового министра народного просвещения посетил новый министр юстиции, а нового министра иностранных дел посетил новый министр путей сообщения, а бывшего председателя совета министров посетил... неизвестно кто.

    Бог посетил меня, —

    Как говорится в басне Крылова,—

    Я сжёг дотла свой двор
    И по миру пошёл с тех пор...

    Прочтя, как кто кого посещает и кто с кем имеет беседу продолжительную, непродолжительную, оживлённую, напряженную или просто «неизвестно какую о текущих делах», вы пошли завтракать.

    За завтраком, узнав, что не достали муки, крупы, масла, рису, макарон и говядины, вы, по обычаю, пожали плечами и воскликнули:

    — Господи! Когда же наконец всё это кончится?

    Потом предавались праздным развлечениям, звонили по телефону знакомым и спрашивали:

    — Где вы встречаете Новый год?

    В ответ вам врали, что в очень большом и интересном обществе, намекая, что туда, мол, таких, как вы, и на порог не пускают.

    Контрответом вы пускали собственное враньё о предстоящих вам блестящих забавах.

    Расстроив друг друга, вы переходили на обычную мирную беседу.

    — А кто у нас сегодня министр юстиции? Такой, который Митьку выпускает, или такой, который Митьку сажает?

    И, послушав, возражали:

    — Да вы путаете! Он вчера был.

    — Нет, это вы путаете! Это не юстиции. Это чего-то другого...

    После телефона вы ходили на перекрёсток узнавать последние новости внутренней и внешней политики и, разукрасив их в пределах и возможностях ваших убеждений и фантазий, разносили их по знакомым.

    А вечером писали поздравительные письма и телеграммы.

    Письмо:

    «Как поживаете? У нас ни к чему приступа нет. Мясо — стой в очереди, а уж один мальчишка, говорят, насмерть замёрз. Булок булочники не продают. Видно, сами лопают, чтоб им лопнуть. Поздравляю с наступающим Новым годом».

    Телеграмма:

    «Поздравляю Новым годом целую желаю извозчиков и сахару».

    * * *

    Таков был ваш вчерашний день.

    Я считала здесь вчерашний праздничный день обеспеченного человека, поэтому не упомянула о делах и служебных заботах.

    Теперь, заручившись вашим доверием, предскажу вам завтрашний день.

    Хотите, расскажу вам вчерашний день?

    Утром, — начинаю с утра, — утром вам не дадут сахару к кофе. Вы, по обычаю, пожмёте плечами и, по обычаю, воскликнув: «Господи! Когда же всё это кончится!», выпьете кофе без сахару.

    Потом развернёте газету и с большим интересом прочтёте о том, что новый министр юстиции посетил старого министра внутренних дел, нового же министра путей сообщения посетил новый мини...

    Вам, может быть, надоел мой фельетон?

    Мне тоже — очень, очень, очень надоел.

    И так как он нам обоим надоел, то оборвём его и скажем:

    — Да здравствует «новый» Новый год!

    Новый!

    Да?

    1 января 1917 года

     

    Немножко о Ленине

    Большевики растерялись.

    Они никак не ожидали того, что случилось.

    Не ожидали наступления.

    Но это не беда, и отчаиваться им нечего. Ведь это вполне соответствует психологии большевизма: большевики никогда не чувствовали и не предчувствовали поворотов истории и были лишены всякой политической интуиции до степени редкой и поразительной.

    В.И.Ленин у дворца Урицкого
    В.И.Ленин у дворца Урицкого

    Почти ни одно крупное рабочее движение не было уловлено ими своевременно. Лучшее, что они могли делать, — это примазываться к делу post factum, что ими же самими было определено в 1905 г. талантливым термином «хвостизм».

    Им было очень досадно и совестно, когда они проморгали гапоновское движение. Но тогда весь их политический темперамент уходил на борьбу с меньшевиками, и радость их по поводу состоявшегося провала и ареста меньшевистской группы была чиста и искренна.

    — Ничего, пусть посидят в тюрьме, книжки почитают, поучатся.

    О Гапоне узнали только 9 января, когда расстреливали рабочих у Зимнего дворца.

    — Гапон? Кто такой Гапон? Почему рабочие пошли за ним? Энгельс сказал, что вооружённая борьба на улицах современного города невозможна.

    Однако решили послать кое-каких агитаторов.

    — Хвостизм!

    Послали двух мальчиков, а сами принялись за дело: ругать меньшевиков.

    Настали красные дни первой русской революции. Перекинулось кровавое пламя по городам и сёлам, загудели набаты, загрохотали ружья.

    По принципам хвостизма выписывать Ленина.

    Волновалась молодёжь. Ожидала тревожно.

    — Сам Ленин! Сам приедет! Ах, дожить бы только! Ах, взглянуть бы только!

    — Приехал.

    Поднял воротник, спрятал нос, пришёл на собрание.

    Вот он какой!

    Рост средний, цвет серый, весь обыкновенный. Только лоб нехороший: очень выпуклый, упрямый, тяжёлый, не вдохновенный, не ищущий, не творческий — «набитый» лоб.

    Стали ждать, что скажет. Ну, и сказал.

    Сказал:

    — Энгельс говорит, что вооружённая борьба на улицах современного города невозможна.

    Сказал. Сказал в то время, когда по всей России нёсся огненный смерч революции!

    Ничего не чувствовал, ничего не предчувствовал. Знал только то, чем был набит, — историю социализма.

    Так и пошло.

    Искренний и честный проповедник великой религии социализма. Но — увы! — на этого апостола не сошёл огненный язык Духа Святого, нет у него вдохновения, нет взлёта и нет огня.

    Набит туго весь, как кожаный мяч для футбола, скрипит и трещит по швам, но взлететь может только от удара ногой.

    Этим отсутствием чуткости можно объяснить благоденствие и мирное житие провокаторов рука об руку с честнейшими работниками — большевиками.

    Этим можно объяснить и бестактность «запломбированного вагона».

    Энгельс не мог предвидеть этой пломбы и не мог дать своей директивы.

    Что касается провокаторов, то ведь мало слышать их, потому что слова и дела их всегда соответствуют и даже превосходят самые яркие лозунги «обрабатываемой» ими партии, — надо чувствовать, как они говорят и делают. Для людей, лишённых этой чуткости, всегда будут происходить события, которых они никак не ожидали.

    Разве не дискредитировано теперь слово «большевик» навсегда и бесповоротно?

    Каждый карманник, вытянувший кошелек у зазевавшегося прохожего, скажет, что он ленинец!

    Что ж тут? Ленин завладел чужим домом, карманник — чужим кошельком. Размеры захватов разные — лишь в этом и разница. Ну да ведь большому кораблю большое и плавание.

    Ленинцы: большевики, анархисты-коммунисты, громилы, зарегистрированные взломщики — что за сумбур! Что за сатанинский винегрет!

    Какая огромная работа — снова поднять и очистить от всего этого мусора великую идею, социализма!

    Большевики хотели сделать смотр своим приверженцам en grand (по полной программе — фр.). Порадовать своё сердце.

    Мне приходилось часто слышать ленинцев на маленьких уличных митингах. Их антураж всегда был трогательно хорош.

    Один раз, в знаменитую ночь после милюковской декларации, какой-то большевик на углу Садовой требовал отказа от аннексий и контрибуций. Стоявший рядом со мной молодой солдат особенно яро поддерживал оратора — ревел, тряс кулаком и вращал глазами.

    Я прислушалась к возгласам солдата:

    — Не надо аннексий! Долой! Ну её к черту. Опять бабу садить! Долой её, к черту!

    Вот кто поддерживал ленинцев.

    — Опять бабу садить!

    Солдат искренно думал, что аннексия — это баба, которую собираются куда-то садить. Да ещё «опять». Значит, она и раньше сиживала, эта самая аннексия.

    В другой кучке центром был высокий солдат-хохол, старательно уверявший, что министров надо выгнать, иначе «хидра реакции поднимет свою голову».

    А рядом стояла старуха, утирала слезы и умилённо приговаривала:

    — Дай ей Бог, сердешной, пошли ей Господи! Уж намучавши, намучавши...

    Всё это похоже на выдуманную фельетонную юмореску, но даю вам честное слово, что это слишком глупо, чтобы быть выдуманным.

    Это было частичное выступление великой армии Ленина. Выступление идейное.

    Но ведь Ленин своей армией доволен. Старухой, молившейся за гидру реакции. Доволен солдатом, не желающим «садить бабу». Доволен даже Малиновским. Даже теми несколькими десятками зарегистрированных громил-специалистов. Он от них не отречётся.

    Великое триумфальное шествие безграмотных дураков и сознательных преступников.

    Каждый, кто желает поменьше работать и побольше жрать, смело называет себя ленинцем.

    — Жраньё явное и равное.

    Любая лошадь подпишется под таким лозунгом и пойдёт за хозяином, провозгласившим его.

    А Ленин, рассказывая о заседании, на котором были он, Зиновьев, Каменев и пять лошадей, будет говорить:

    — Было нас восьмеро.

    Как выйдут они из этого тупика?

    Неужели Ленин опять поднимет воротник, спрячет нос и поедет в Швейцарию?

    А ведь выходить как-нибудь нужно. Потому что те сознательные работники, которые до сих пор шли за ним, увидя себя в лошадиной компании, вряд ли пожелают остаться в ней.

    Сколько веков издевается человечество над неудачной выходкой Калигулы, посадившего лошадь в сенат!

    А ведь одна лошадь, да ещё в сенате, гораздо меньше компрометирует дело, чем целый табун как опора великого дела социализма!

    22 июня 1917 года

     

    Как началось

    Было время, когда в России, как и во всякой другой культурной стране, для исполнения смертной казни приходилось долго искать палача. И находили палача с трудом, и платили ему большие деньги.

    Для страшной, проклятой работы палач надевал маску, наклеивал нос, закрывал своё лицо. Он и стыдился, и боялся быть опознанным. Убивать и истязать (как это делается на каторге) даже самого отъявленного злодея по приговору самого совершенного по своей справедливости суда считалось делом позорным и страшным. К палачу, если ему не удавалось скрыть своего ремесла, относились с гадливостью и ужасом.

    Теперь, когда так обычны и так бесчисленны стали самосуды, расстрелы и убийства, когда один из сотни (и уже, наверное, один из тысячи) встреченных вами на улице людей был или будет завтра убийцей, — задаёшь себе вопрос: «Как и когда это случилось?» Факты ежедневного быта так удивительны и страшны, что года два назад над ними призадумались бы психиатры.

    На днях в одной из газет рассказывалась следующая история, — напечатана она была, между прочим, петитом, потому что таких историй бесчисленное множество, и если их крупно печатать, то в газете ни на что другое и места не хватит.

    Какой-то мужик застрелил нечаянно своего племянника. Судить мужика собралось несколько деревень. Мужик просил прощения и предложил обеспечить семью убитого, давал 40 000 руб. Судьи не согласились и порешили мужика сжечь живьём. Сожгли. Потом кое-кто из присутствующих стал требовать, чтобы эти 40 000 р. были между ними разделены, другие не согласились. Тогда раздались голоса, требующие расстрела судей.

    И не помню, чем это кончилось, да и можно ли все эти истории упомнить. Их так много. Жгли конокрадов, плясали вокруг костра.

    Кого-то четвертовали, кого-то медленно пытали.

    Осенью с волжского парохода сбросили в воду учителя, потому что старуха решила, что он украл у неё двести рублей. Через полчаса старуха нашла эти деньги в своём собственном чулке. Тогда утопили и старуху.

    Пристреливают на улице походя, без смысла, без толку, так же ленивым самопроизвольным жестом, каким каждый проходящий солдат должен толкнуть каблуком сидящую у ворот собачонку.

    Везут арестованных. Вдруг остановятся:

    — А ну-ка, бегите-ка.

    Арестованные кинутся бежать, а им вслед загремят выстрелы.

    Потом подойдут конвойные и, взяв в обе руки штык, методично вдавят его в тёплое, дергающееся и хрипящее тело.

    Зачем это? Кому это нужно?

    А затем о них, быть может, напишут, что они опозорили святое дело революции.

    Ничего они не позорили, и в отношении революции они святы и честны, потому что ровно ничего не понимают.

    Когда же это началось?

    Когда заболела Россия этой страшной и отвратительной болезнью?

    В Средние века болезнь эта называлась вампиризмом и считалась заразительной. Укусит вампир человека и через кровь передаст ему свою болезнь, и укушенный затоскует о крови и пойдёт её искать.

    «Попили кровушки, будет. Теперь мы попьём».

    Лжёт тот, кто выдумал, что кровью, проливаемой теперь, смываются столетние, вековые и многовековые классовые обиды.

    Какая может быть классовая обида у мужика против своего соседа, нечаянно убившего племянника? Или у толпы солдат против воришки, укравшего в трамвае кошелёк? Или у красноармейцев, отводивших в тюрьму рабочих?

    И, конечно, ошибаются те, которые думают, что самосуд проделывает только чернь, только подонки, полубезумные от голода, злобы и горя.

    Нет, я видела недавно такую толпу, ожидавшую, жаждавшую самосуда.

    На улице, недалеко от дома, где я живу, Красная армия сделала осаду, ожидая выхода громил, ограбивших кассу водопровода. У ворот и на улице собралась толпа. Ждали, волновались.

    Молоденькая барышня, типа маникюрши, прибежавшая, очевидно, из какого-то магазина, так, как была, без шляпы и верхнего платья, улыбалась в радостном возбуждении.

    — Сейчас их поймают. Ох, поскорей бы. Нужно их непременно на месте расстрелять.

    При этих словах те, кто расслышал их, оживились, засуетились.

    Маленькая чистенькая старушка-чиновница, — она тут же всем рассказала, что приехала из Финляндии получить жалованье за сына, и вот теперь, — старушка деловито кивнула головой и сказала:

    — Непременно тут же и расстрелять.

    Почему в Финляндии совсем нет воров? Потому что их прежде всегда на месте расстреливали. Конечно, тут же сейчас и прикончат с ними.

    — Чего тут ещё канителиться?

    — Своим судом, и готово.

    Толпа оживилась, заговорили громче. Порозовели бледные усталые лица; заалели голодные вялые губы, задёргались плечи. Кто-то рассмеялся странным коротким смешком.

    А маленький мальчик, подбрасывая ранец с книжками, запрыгал, подгибая одно колено, и поманил товарища, такого же маленького с такими же книжками.

    — Иди скорей, сейчас начнут расстрел. Иди, что ли.

    Когда же это началось? Ведь этой толпой не были «они», неведомые, страшные, тёмные, как теперь принято говорить, «скифы».

    Нет, это были не они, это были мы — женщины, дети, старые люди.

    Когда же это всё с нами сделалось?

    Я не знаю.

    Но вспоминается мне сценка из уличного быта 1914 г.

    На площади около храма стояло соломенное чучело. Кучка молодых солдат, испуганно и неумело вертя штыками, шагала вокруг.

    Один солдат постарше громко кричал и командовал. На этом чучеле учили молодых, как надо убивать людей.

    Толпа богомольцев, вышедшая из церкви, крестясь и домаливаясь, остановилась полюбоваться на ученье.

    Старший солдат долго бился с маленьким вольноопределяющимся, который долго не мог ударить чучело штыком: подбежит, размахнётся, да вдруг и оробеет.

    — А ты, барин, выругайся, — вдруг уже не начальнически, а дружески, «по-человечески», посоветовал старший, — выругайся покрепче, раскали себя. Тогда и ткнёшь. Понимаешь, раскалиться надо.

    Молоденький вольноопределяющийся вдруг побледнел, стиснул зубы и, выкрикнув что-то, кинулся вперёд. Штык воткнулся в чучело.

    — Эка! — крикнул старший.

    Он был доволен.

    А маленький вольноопределяющийся вернулся в свою шеренгу и долго смотрел вперед остановившимися потемневшими глазами, и нижняя челюсть у него мелко дрожала.

    Может быть, это так началось?

    14 апреля 1918 года

     

    О мужичках

    Начинаются, как и следовало ожидать, трогательные рассказы о добрых мужичках.

    Говорят, будто мужички, разгромившие имение графини Паниной, послали к ней ходоков с заявлением, что ей разрешают пользоваться по-прежнему её домом.

    Рассказывают ещё о помещике Ь., у которого великолепная библиотека пострадала во время погрома. Ему тоже добрые мужички послали сказать, что он может получить свои книги.

    Все умиляются: и рассказчик, и слушатели. Многие инстинктивно вытягивают губы, — так их тянет по старой памяти похристосоваться.

    — Народ воскрес!

    — Воистину воскрес!

    Но, к сожалению, анекдоты о добрых мужичках, как и все вообще анекдоты, останавливаются всегда на самом остром месте. А вот что будет потом, когда умилённые помещики вернутся в свой потерянный и возвращённый рай, — вот этого никто не знает.

    Мне рассказывали также очень трогательный анекдот про добрых мужичков, который не остановился на самом остром месте, высказан был до конца, и мне он очень понравился...

    — Одного проживавшего в Москве курского помещика дотла разгромили крестьяне, увели лошадей, вырубили фруктовый сад, перерезали племенной скот, взяли хлеб, разгромили мебель, — словом, всё как полагается.

    Перед Рождеством неожиданно приезжают мужички к помещику в Москву с тюками, мешками, ввалились прямо в квартиру.

    — Мы, мол, уж извините, по соседству.

    Развязывают мешки.

    — Вот муки привезли вам к празднику, значит, гостинцы, — слыхали, голодаете вы тут. Ну, вот и привезли. Мука-то хорошая. Ваша. Из вашей, значит, экономии, кушайте на здоровье!

    У помещика слёзы на глаза. Бог с ней, с мукой, не в муке дело, а в том, что не умер, видно, ещё Бог в народе.

    А мужички ещё подбавляют:

    — Нам на вокзале по девяносто рублей давали, да мы не отдали, — тебе везли, ты и получи.

    Ну что после этого делать? Одно остаётся — христосоваться.

    — Воскрес народ!

    — Воистину воскрес!

    Агитповозка издательства «Новая деревня»
    Агитповозка издательства «Новая деревня»

    Восторг, самый «Достоевский» восторг, доходящий до боли.

    Тут бы анекдоту и кончиться, но он не кончился.

    — Так вот, — продолжали мужички, — мы, значит, на вокзале за девяносто рублей не отдали, мы знаем, что ты уж нас не обидишь, по полтораста рубликов заплатишь.

    А когда помещик выгнал их к черту, они очень удивились его странному характеру.

    — Мука-то ведь хорошая, твоя же мука, из твоих же амбаров, а ты не хочешь, мы же знаем, что вы тут голодаете. Экий какой, право.

    Вот остановись этот анекдот на какие-нибудь пять-десять минут раньше, — сколько умиления было бы, сколько разговоров, надежд и восторгов.

    А другой анекдот несколько в другом роде, но тоже умилительный.

    Дело идёт о богатом казанском помещике, известном общественном деятеле, депутате Второй Государственной думы.

    Помещик этот, окончивший два факультета и парижскую консерваторию, почти не жил в своём имении, потому что, как человек очень опасный, едва успевал вернуться из ссылки, как уже был высылаем снова.

    Но дом в своём имении он выстроил и обставил как европеец и эстет, чтобы, приезжая между двумя ссылками, хоть несколько дней отдохнуть и порадоваться.

    Крестьяне его любили, как постоянного своего печальника и заступника. Когда начались погромы, его усадьбу долго не трогали. Но что поделаешь? Что надо, то надо. Подумали и принялись за дело. Вырубили лес... вырезали скот... ограбили обстановку... Дом пока что оставили, потому что сразу не могли решить, сжечь его или под больницу оборудовать. Но так как наспех решать не захотели, то пока так и оставили.

    Помещику позволили жить в его голом доме. Отпускали немножко хлебушка.

    — Мы ведь что? Мы ведь ничего. Мы тобою всегда довольны были.

    И вот в один прекрасный день пришли мужички и говорят ласково:

    — Мы тобою очень довольны. И мы тебя не тронем. Как жил, так и живи.

    Помещик, умилившись, уж собрался мысленно по-интеллигентски похристосоваться, как мужички, откашлявшись, заговорили дальше.

    Пришли, мол, они не просто так. А так как очень помещиком довольны, то и порешили его женить.

    — Есть тут у нас на селе солдатка вдовая. Шесть человек детей у неё. Ты всё равно человек холостой, а ей нужно, чтобы о ней кто-нибудь позаботился. Вот мы и решили тебя женить. Ты не того... потому что мы решили строго...

    Эстет. Лауреат парижской консерватории! Он ничего не ответил. Но в ту же ночь пешком без шубы сбежал в соседний город.

    — Что же, — говорит он потом, — ведь они, в сущности, по-своему позаботились обо мне. Пожалуй, это даже трогательно? А?

    Через несколько месяцев он, наверное, сумеет убедить и себя, и других, что это именно трогательно.

    Мы так привыкли любить «мужичков», что без этого чувства и неловко, и пусто. Ходим, точно совесть потеряли.

    Ведь не виноваты, что потеряли, может быть даже, украл кто-нибудь. А неловко.

    Ну, подождём. Судьба ещё порадует нас милыми и великодушными мужичками.

    А если нет, так мы и сами выдумаем.

    Сумеем.

    29 марта 1918 года

     

    Заседание

    Кто из нас не испытывал желания открыть тыловую крышку часов и посмотреть, что там внутри делается, в особенности если часы врут?

    Вот движимая этой самой любознательностью, пошла я на заседание ц. и. к.

    Заседание обещало быть интересным, так как предполагалась полная чистка механизма и извлечение лопнувших пружин — правых эсеров и меньшевиков.

    Собрались в большом зале «Метрополя» (гостиница в Москве. — Ред.), где когда-то подавались разные эскалопы и огратэны. Зал заставлен рядами стульев, а с эстрады, где прежде помещался оркестр, оттуда раздаётся уж музыка не та. Там сидит президиум, и оттуда говорят ораторы.

    Над президиумом висит картина: на красном фоне обломки и лоскутья — не то штаны в облаках, не то облако в штанах, по Маяковскому. Подпись под картиной: «Всероссийская федеративная советская республика».

    К чему такое самобичевание?

    Я очень обиделась за советскую республику и так, обиженная, и забилась в уголок.

    А заседание уже началось.

    Недалеко от меня сидели меньшевики и эсеры в количестве шести человек.

    И вот эту грозную силу предстояло сегодня раздавить.

    Заседание было горячее и велось в самых интимных и непринуждённых тонах.

    — Врёшь! — кричали из публики.

    — Сами врёте! — отвечал оратор.

    — Лгун! Профессиональный лгун!

    — От лгуна слышу, — контркомплиментировал оратор.

    — Ну и мерзавец же! — восклицала оппозиция.

    Это была скорее непринуждённая салонная болтовня, чем сухое политическое заседание.

    Я помню былые речи первых месяцев революции, напыщенные и цветистые, с расчётом на украшение будущих страниц русской истории.

    Как быстро они эволюционировали! Вместо трескучей фразеологии живёт жизненный разговорный язык. Это так отрадно веселило сердце, что хотелось или принять участие, или хоть насвистывать что-нибудь веселенькое.

    Голоса у всех надорванные, хриплые, как у обкричавшихся петухов.

    — Вас здесь много, — надрывается оратор, — и горланить вы можете очень громко.

    Но беседа беседой, а нужно и дело делать. Нужно того-с, попросить правых эсеров насчёт выхода:

    — Позвольте вам выйти вон!

    И вот поднимается на трибуну некто бородатый и заявляет, что огласит документы, обличающие контрреволюционную деятельность меньшевиков и правых эсеров.

    Документы жуткие, и действительно, каждое их слово пригвождает неопровержимыми доводами этих преступников против пролетариата.

    — Был некогда министр по фамилии Никитин, — начал бородатый, — была у него жена по имени Алевтина.

    — Врёшь! — кричат с места. — Не того Никитина поймал.

    — А детки у них тоже были? — любопытствует правый эсер.

    — Ну-с, так вот,— эпически повествует оратор, — эта Алевтина говорила то и сё, и муж её пил не так, как вы, а гораздо лучше.

    Эсеры обижаются и, чтобы скрыть обиду, говорят, что они ничего не поняли.

    — И кроме Алевтины есть у меня письма, — мечет молнией глаз бородатый, — из которых ясно, что в каком-то городе, в точности не помню в каком, кто-то, кажется Иван Петрович, кому-то что-то когда-то не то сделал, не то не сделал...

    — И вам не стыдно? — спрашивает у оратора оппозиция.

    Потом выскочил Стеклов. Весь зал радостно захихикал.

    — А-а! Нахамкис!

    Из этого я поняла, что Стеклов — это нечто вроде Пуришкевича в ц. и. к.

    Стеклов взбежал на возвышение и стал ругаться с Мартовым. Ругался он пламенно, ярко, огненно, под гул и весёлое улюлюканье всего собрания. Звонил, надрывался звонок председателя, — где уж там!

    — Пусть всё пропадает, лишь бы Мартову в автомобиле ездить! — ревёт Стеклов.

    — Я? В автомобиле? Никогда в жизни не ездил, — петушиным хрипом вопит Мартов. — Да никогда в жизни! Это вы сами в автомобиле!

    — Врёте!

    — Нет, вы врёте!

    Я так и не знаю, кто врёт: оба или один.

    Должно быть, Мартов ездил, а Стеклов завидовал. Это ведь ужасно неприятно, когда люди едут в моторе, а тебя не берут. Я это очень хорошо понимаю. Молодец Стеклов! Так его! Хорошенько!

    Но вот близится конец.

    Трибуна на площади Урицкого. Петроград
    Трибуна на площади Урицкого. Петроград

    Итак: на основании жены Алевтины изгоняются из ц.и.к. все меньшевики и правые эсеры.

    Один из меньшевиков хочет что-то возразить, но, поднявшись на трибуну, произносит необдуманно слово «фикция», за что и лишается всех прочих слов.

    Слово «фикция», несмотря на то, что было произнесено уже после «лгунов», «вралей» и «мошенников», почему-то оскорбило слух председателя.

    Что поделаешь, слуховой аппарат — вещь очень тонкая, и никогда нельзя предусмотреть, отчего именно он искорбится.

    Правые эсеры и меньшевики мрачно напяливают пальто и гуськом выходят.

    Всё равно! Ничего с нами не поделаете. Так говорили мы и во время самодержавия и говорим теперь.

    — Гы! Гы! И самодержавие с вами поделывало, и мы поделываем!

    Ушли.

    Настроение падает. Заседание кончается вяло.

    Итак, правительство осталось без оппозиции.

    Без сучка, без задоринки.

    Всемогущее, всеблаженное и вседовольное.

    По катехизису это три из девяти божественных качеств.

    Вот как!

    Если у вас испортятся часы, не открывайте крышку и не заглядывайте внутрь, в их механизм.

    Всё равно ничего не поймёте!

    16 июля 1918 года

     

    Ещё похороны

    В день весеннего зелёного праздника хоронили Володарского (большевик, убит 20 марта 1918 г. эсером Сергеевым. — Ред.).

    Шли приготовления, готовили плакаты, составляли процессии.

    Из Москвы приехали делегации. Хоронить у нас умеют, и всё было организовано великолепно.

    Идёт и другая работа: арестовывают, обыскивают, прислушиваются, принюхиваются.

    Полицейские собаки-ищейки с ног сбились, разыскивая след преступника.

    Большевики волнуются, с-р. отрекаются. Кивают на какую-то чёрную сотню, которая, как известно, скончалась в первые же дни Февральской революции и только через несколько месяцев воскресла по Писанию в чрезвычайно левых сферах, немало удивив неверующих.

    Правительство же, обладая рассудком холодным и трезвым, направляет обвиняющий перст туда, куда следует, т.е. прямо на буржуазию.

    Карнавальные фигуры. Москва. 1931 г.
    Карнавальные фигуры.
    Москва. 1931 г.

    Буржуазия, наверное, завопит в негодующей истерике, но в глубине души будет польщена, что её ещё считают способной на такие романтические приключения.

    Убийца Володарского ещё не найден. И тем хуже для всех.

    Черносотенец ли он, или свой брат провокатор, рассчитывавший подогреть гаснущий местами огонь любви к предержащим властям, или мститель, сведший личные счёты, или, наконец, религиозный фанатик, каких за последнее время развелось немало, — никому не известно, кто он, и каждый остановится на наиболее приятном и выгодном ему предположении.

    Во всяком случае, говорить и писать об этом убийстве будут очень много — больше, чем о предполагаемом убийстве Николая Романова (в те дни ещё не было точных данных о расстреле царской семьи. — Ред.).

    Первое можно использовать, а от второго всё равно никакого толку.

    Я не встречала Володарского лично, но слышала рассказы о нём. И если правда то, что о нём рассказывали, то действительно большевики потеряли в нём сильного агитатора. Маленький, невзрачный, с хриплым голосом и нечистым выговором, Володарский умел зажечь аудиторию и направить зажжённый огонь именно на тот материал, который ему хотелось бы истребить.

    — Кровь и смерть! Кровь и смерть! Кровь и смерть! — были его слова.

    Мне рассказывал очевидец, как он говорил с солдатами ещё во времена воинственного подъёма и лозунгов: «Война до победы!»

    — Помещики били ваших отцов и дедов, обкрадывая их, унижали и потом сами же издевались над униженными и над их голодными детьми, над вами! Над вами! Теперь вот дети этих помещиков, ваши офицеры, согнали вас. Как баранов на бойню, чтобы вы для них завоёвывали новую добычу, а они потом сильнее сокрушат вас и будут издеваться над вами, вот эти ваши офицеры, которых вы слушаетесь!

    И, окинув взором побледневшие солдатские лица, с горящими глазами, с дрожащими от ненависти посиневшими губами, он бросал в эту раскалённую белой злобой толпу хриплое:

    — Кровь и смерть им! Кровь и смерть!

    Да, он был превосходным агитатором. И многие многим ему обязаны.

    Вчера везший меня извозчик обернул ко мне своё степенное бородатое лицо и сказал:

    — Слышала? Убили тут одного, Володарского.

    — Кто убил? — машинально спросила я.

    — Народ убил. Рабочие, говорят, на заседании убили. Только это ни к чему. Число его шестьсот шестьдесят шесть. Молиться надо.

    Проповеднический тон, испуганное и, вместе с тем, строгое выражение глаз напоминали мне разговор с солдатом-монтёром, исправлявшим звонки в моей квартире.

    — Правда ли, — спросил меня солдат, — будто скоро моровая язва начнётся?

    Я сказала, что не знаю.

    — Наверное начнётся! — успокаивал меня солдатик. — Чуму уже везут из Трапезунда. Хлеб выдаётся с «его» печатью. Брат на брата пошёл. Голод на всей земле. Есть. Это и есть. Вот одно только не сбывается, — опечалился он, — люди ещё на улицах не падают.

    Он подумал и вдруг улыбнулся ласково и радостно:

    — Думаю, однако, что к весне будут падать, потому что голод всё сильнее, народ ослабнет. А к тому времени и моровая язва поспеет. Всё сбудется! Всё сбудется по Писанию.

    Вспомнился мне этот любитель светопреставления.

    Вспомнился ещё выставленный в магазинном окне на Тверской портрет Троцкого. Художник, вероятно, желая польстить оригиналу, придал его чертам и улыбке самое сатанинское выражение и даже окружил его не то дымом, не то пламенем. Каждому молодому человеку приятно казаться Мефистофелем.

    Двое прохожих и баба остановились у окна.

    — Троцкий? — спросил один.

    — Троцкий, — ответил другой.

    Прошли дальше. Но баба осталась, долго смотрела и тихо шептала:

    — Господи, помилуй! Господи, помилуй! Спаси и сохрани!

    Потом быстро-быстро покрестилась и отошла, оглядывая улицу всё ещё круглыми от ужаса глазами...

    В день похорон Володарского было сказано много речей, и мы услышали много слов о том, как гнусно и постыдно убийство. И это открытие, хотя и не новое, будет полезно и слушателям, и ораторам.

    26 июня 1918 года

     

    Всё ещё живём

    Тошно, холодно. Электричество дают только пять часов в день.

    Дров нет. Дома отапливаются скудно.

    Шестиэтажные каменные громады так выстыли, что идёшь мимо по улице и кажется, что от них дует холодом.

    А на улицах новый жанр: буржуи снег чистят и газеты продают.

    Ничем их не проймёшь.

    Дамы сшили себе зипунчики и тулупчики специально для уличных работ. Портнихи назвали этот новый наряд facon touloup и facon zipoun a la «дворник» и дерут за него, сколько сердце подскажет.

    В Смольном сидят хитрые люди. Издали декрет, чтобы все женщины до сорока лет отбывали снежную повинность. Пусть теперь найдётся такая дура, которая всенародно признается, что ей больше сорока! Пока ещё такой не нашлось. Все рвутся в бой. Ходят слухи, что многие предлагали взятки домовым комитетам, только бы их назначили. Комитеты отвечали:

    — Ладно, идите, если не рассыплетесь.

    Буржуи, продающие газеты, вполне довольны своей судьбой. Это всё больше бывшие офицеры.

    Продают они вечерние газеты. Стоят на Невском. Звонко и бодро выкрикивают свой товар, и, обернувшись на этот голос заправского газетчика, с таким удивлением встречаешь интеллигентные глаза, офицерский кенгуровый воротник...

    Настоящие газетчики ворчат и иронизируют:

    — Не за своё дело взялись!

    — А вы за своё дело взялись? — отвечает офицер.

    Буржуи довольны: зарабатывают по пятнадцати рублей в день (офицеру это никогда и во сне не снилось), и вдобавок можно долго спать утром.

    Днём на улицах хорошо. В центре города даже почти не грабят.

    В магазинных витринах кое-где можно видеть пережитки «седой старины»: чашки, воротнички.

    Где-то мелькнул ярлычок:

    «Последняя новость: чулки».

    В книжных магазинах... ха, ха, ха... книги, романы.

    Вот когда-то жили-были и романы читали о том, как Вера сидела и грызла себя самоопределяющим анализом... Посмотрите вы теперь на эту Веру!

    Да, днём на улицах совсем неплохо.

    Особенно если стоять тихо. Потому что ходить по ним всё-таки нельзя. Льдины, горы, и тихие долины между ними одолевают с трудом даже извозчичьи лошади. А если стоять тихо, то совсем неплохо.

    — И куда вы торопитесь?

    — Домой.

    — Чего хорошего? Придёте, а там вас, может быть, режут.

    Говорят, город скоро наполовину опустеет. Новый декрет приказал всем грабителям и преступникам немедленно выехать.

    Многие завидуют.

    Паспорт на выезд так трудно достать, а тут — извольте — двери открыты.

    Думаем, что любезность правительства на этом не остановится. Демобилизировать грабителей в двадцать четыре часа очень трудно. Для этого надо предоставить им возможность выполнить приказ.

    Прежде всего нужны специальные поезда с обозначением времени и маршрута.

    Первый грабительский. Грабительский бис. Санитарный грабительский. Продовольственный. (Надо же грабителям кормиться чем-нибудь!) Кисловодский грабительский. Люкс-грабительский.

    Проще сделать пассажирский и товарный перерыв и устроить «грабительскую неделю».

    Иначе ничего не выйдет.

    Пока «за невозможностью выехать» нас продолжают грабить. Если несколько грабителей нападают на одного прохожего, это называется социализировать капитал.

    Если же один ограбит нескольких — это уже не идейно и называется индивидуализацией.

    Говорят, кто-то опубликовал правило: когда по каким улицам ходить можно. Есть, впрочем, улицы, по которым ни в какое время дня ходить не рекомендуется.

    Во время последнего погрома на Воскресенском проспекте в церкви шла служба.

    Во время окончания службы как раз разыгралась на улице стрельба. Дали знать в Смольный. Оттуда прислали охрану, чтобы проводили домой прихожан и духовенство.

    Последним, пожалуй, было не совсем удобно пользоваться услугами большевиков.

    — Проводи же меня, братец-анафема, будь любезен.

    Проводили священников по четыре анафемы на каждого.

    Теперь давно не стреляют. Тихо. С непривычки даже в ушах звенит.

    Темно, холодно.

    — Собачья жизнь, милый мой,— жаловался трамвайный пассажир с ватой в ушах. — Собачья. Целый день бегаешь, как пёс. Ищешь, где бы кость урвать. Урвёшь, — тащишь домой, рычишь, как бы кто не отнял. Съешь, а остатки в тряпьё зароешь, — совсем по-собачьи, чтобы не отнял кто. А ночью опять, как пёс, под воротами сидишь, дом сторожишь, — дом, положим, надо сторожить: дома осталось 0,32 от 1/4 фунта соломенного хлеба.

    Недавно кто-то занозил язык этим хлебом. Распух и умер. Все очень хохотали. И умер-то не вовремя: на следующий день мог получить по карточке яйцо.

    Это, конечно, было давно — дней десять назад, и даже стало похоже на анекдот.

    Потому что теперь выдают яйца только детям — по четыре человека на одно яйцо один раз в год.

    Вот так мы живём. Многие начинают думать, что мы не живём, а просто-напросто умираем. Но, вероятно, когда люди очень голодны, и им очень холодно, и притом ещё они несчастливы, им тогда начинает казаться, что они умирают.

    А впрочем...

    Бог, если Тебе всё равно, пошли нам тёплую смерть...

    Ретроспективный взгляд и удивление

    Теперь, когда от громадной ни на что не годной и никому не нужной России осталась одна только так называемая «передышка» (la piridichka russe), занимающая на карте приблизительно столько же места, сколько занимала Удельная Русь (Русь, а не Россия), приятно оглянуться назад, — бросить торжествующий взгляд на пройденное пространство и вспомнить главнейшие этапы нашего пути.

    Русский человек истории своей не любит и знает её ровно настолько, сколько нужно, чтобы его переволакивали за уши из класса в класс. Но знания эти долго голову не засоряют.

    Помню я, как один старый генерал спрашивал:

    — Что это такое Всеволод Большое Гнездо? Вот выкинула память, а из какой оперетки, и вспомнить не могу.

    Да. Русский человек родной истории не знает.

    Спросите любого актёра, врача, присяжного поверенного, дантиста, инженера, тенора, репортёра, фабриканта. Что они помнят.

    Прежде всего:

    «Земля наша велика и обильна, но порядка в ней нет; приходите княжить и владеть нами».

    И пришли варяги. Рюрик, Синеус и Трувор.

    Агитавтомобиль на демонстрации в Ленинграде
    Агитавтомобиль на демонстрации в Ленинграде

    Потом кто-то всем в посрамление открыл, что был всего один Рюрик, а «Синеус и Трувор» вовсе не имена, обозначение на каком-то туземном языке «с чадами и домочадцами». Да, это правда: почему Рюриковичей сколько угодно, а ни синеусовичей, ни труворовичей ни одного нет?

    Ну а потом что?

    Потом — Киев, а следовательно, Кий, Щек и Хорив. Причём, кажется, Щек и Хорив тоже оказались «со чадами и домочадцами», или «со бельём и мебелью». Потому что город-то Киев есть, а ни Хоривова, ни Щекова нет.

    Потом — Аскольд и Дир. Аскольд же известен оперой «Аскольдова могила».

    Дир же, очевидно, тоже чадо и домочадо.

    Потом, откуда ни возьмись, скивалот (значение этого слова установить не удалось. — Ред.) Олег, о котором известно, что он «как ныне сбирается», потом какие-то лисицы с серой на хвостах. Святослав — потому что говорил столь эффектно цитируемую за карточным столом фразу «иду на вы». Потом выскакивает откуда-то Святополк, выскакивает, очевидно, потому что у него прозвище ругательное «окаянный» и иначе не выскочить бы ему вовек.

    Затем наступил неприятный для каждого гимназиста период: татары.

    Татары накладывают иго, а завтра пируют на досках, под которые кладут русских.

    Тут действительно чёрт ногу сломит. Умирали, воевали, убивали, выкалывали глаза. Бестолочь такая, что хоть плачь! Да ещё пропалогия! Уверяю вас — спросите любого балетмейстера — он вам скажет, что Владимир Святой и был Мономах. А мономаха все знают, потому что у него «тяжела шапка».

    Светлым лучом врывается в эту туземную муть Марфа-посадница.

    — Ха-ха! Здоровая, должно быть, была баба!

    Потом Софья Палеолог с двуглавым орлом, который сейчас признан контрреволюционным врагом народа.

    Наконец, Иоанн Грозный! Тут раздолье. Опера. Стихи. Репин. Опричнина. Князь Серебряный. Шаляпин. Псковитянка.

    Ну, словом, дело известное. Были у него ещё и завоевания какие-то. Но тут уж трудно разобраться.

    Потом Борис Годунов. Гуманен, а потому подозрителен. Опять стихи, опера. Какие-то завоевания.

    Потом Дмитрий Самозванец.

    «Не мнишь ли ты, что я тебя боюсь! Она, вся кровь во мне остановилась!»

    Словом, Дмитрий Самозванец — это тот, который «сцена у фонтана».

    Это даже младший помощник аптекаря знает.

    Смутное время, глад и моровая язва. Народ ликует и целует крест Самозванцу — Да здравствует наш царь Димитрий Самозванец!

    Самозванец добр и гуманен, а потому не внушает царю доверия.

    Потом Тушинский вор.

    Глад и моровая язва. Целуют крест Тушинскому вору.

    Тут же целуют подвернувшийся крест польского Владислава.

    Потом Минин и Пожарский; о них знают благодаря их предложению заложить жён и детей, а также благодаря тому, что их больше на Руси не бывало.

    Потом дом Романовых.

    Начала никто не знает. Глад и моровая язва.

    Потом Пётр Великий. Основал Петербург. Пробил окно в Европу. Из окна насквозило. Вышла беда.

    Потом Екатерина Первая, которую многие сливают воедино со Второй, потому что обе были толстые.

    После Екатерины Первой глад и моровая язва, тётка, дядька, племянники, дщерь Петрова, княжна Тараканова, Иоанн Антонович, некрещёные младенцы, неотпетые покойники, Бирон, ссылки. Потом Екатерина Вторая, хоть немка, но почему-то матушка.

    Пугачёв. Бунт мужицкий. Целование креста и царице-матушке, и Пугачёву-батюшке. Но Пугачёв нёс свободу, а потому был подозрителен, а Екатерина прикрепляла к земле и потому оказалась матушкой. Потом пошли денщики, временщики, ссылки и фаворы.

    А потом Павел. Ссылка, казнь, глад и моровая язва.

    Потом Александр. Глад и моровая язва. Нашествие французов. Пожар Москвы от копеечной свечи.

    Николай. Шпицрутены.

    Александр Второй. Революционеры. Освобождение крестьян, чему сии последние не очень-то радовались.

    — Ишь, — говорили, — какой ловкий! Освободил, а кто теперь о нас позаботится?

    Глад и моровая язва.

    Александр Третий. Любил гречневую кашу. Установил праздник крушения собственного поезда.

    Глад и моровая язва.

    И Николай II.

    Глад и моровая язва.

    Вот что знают из русской истории русские средние люди.

    И довольно. Пусть скорее и это забудут.

    И вдруг какой-то лукавый дьявол воткнул палочку где-то около Москвы и завернул Россию вихревым волчком.

    — И-и-их!

    Летят куски, как брызги, в разные стороны.

    Крым! Кавказ! Польша! Малороссия! Литва! Финляндия! Прибалтийский край! Сибирь! Казань! И-и-их! Ещё! Ещё! Города! Моря! Реки! Царства! Княжества! Вольные земли! Ещё! Ещё! Скоро одна палка останется...

    TopList