© Данная статья была опубликована в № 45/2002 журнала "История" издательского дома "Первое сентября". Все права принадлежат автору и издателю и охраняются.
  •  Главная страница "Первого сентября"
  •  Главная страница журнала "История"
  •  Сайт "Я иду на урок истории"
  •  Содержание № 45/2002
  • На перелом

    историческая беллетристика прошлых лет

    М.КОСТРИЦКИЙ

    На переломе

    Памятник Михаилу Романову и Ивану Сусанину в Костроме
    Памятник Михаилу Романову и
    Ивану Сусанину в Костроме

    С самого утра небо начало заволакиваться темно-сизой мглой. Резкие очертания далей потускнели и расплылись. Всё чаще налетал ветер отдельными порывами, поднимал верхний слой сухого снега и полупрозрачными столбами нес его над белеющей равниной... Мороз был невелик, но несущиеся по ветру отдельные снежинки больно резали лицо и заставляли закрывать глаза.
    Довольно большой стрелецкий отряд, неровной полосой вытянувшийся вдоль еле намеченной дороги, раза по два останавливался на каждой версте. Люди сбивались в кучу и, похлопывая рукой об руку, чтобы согреться, начинали разговаривать.
    Предмет их разговора был самый заурядный: все толковали о дороге и о том, не сбились ли они с пути. Но тем не менее, если бы хоть один проезжий московит повстречал этот отряд, то он, вероятно, хлестнул бы свою лошадь и унесся от него прочь, куда глаза глядят. И поступок такого рода был бы как нельзя более естественен, так как стрельцы говорили... на польском языке.
    Заметивши эту главную несообразность, наблюдатель, несомненно, обратил бы свое внимание на целый ряд других: бороды всех стрельцов были обриты. Правда, в походе не было возможности особенно следить за этим, и потому бритые лица их успели покрыться довольно длинной и густой щетиной. Но за бороду она все-таки сойти не могла. Кроме того, островерхие меховые шапки плохо скрывали характерные польские чубы, а неумение держаться в долгополых кафтанах окончательно выдавало обманщиков и делало маскарад совершенно бесполезным...
    Это, вероятно, сознавали и сами путники, так как во время одной из остановок дородный и широкоплечий шляхтич, заметивши на себе насмешливый взгляд одного из своих товарищей, разразился злобным криком.
    — Пусть будет проклят тот, кто придумал этот дурацкий балахон! — И он так энергично заткнул за пояс полу своего кафтана, что две застежки оборвались, и из-под него показался короткий малиновый кунтуш. — Слепой, и тот заметит, что ни одного москаля между нами нет...
    — А если пан будет продолжать говорить по-польски, да еще таким громовым голосом, так и глухому себя выдаст...
    — А по-каковски же мне говорить?.. По собачьи лаять, что ли?.. Хорошо пану, когда он москальскую речь, как свою родную, знает. И не будь я Каличанский-Пенкный, если найдется хоть один москаль, который догадается, что ты за птица.
    — Ну, это еще будет или не будет, — вмешался в разговор третий ряженый поляк. — А теперь не мешало бы подумать, куда мы забрели. Хорошо ли ты, пан Ян, понял дорогу?
    — Да чего же лучше, — досадливо ответил молодой шляхтич, разговаривавший с Каличанским-Пенкным. — Сказано было, на седьмой версте по правую руку дол, а налево — в лес дорога. Ну, так и есть: вот за этим вязом, позади, ложбина, а с той стороны, чуть-чуть правей, просека... Дороги, положим, не видать, должно быть, снегом занесло. Да это не беда, и по снегу пройдем...
    — Так, значит, верно, — раздалось сразу несколько повеселевших голосов. — Виват пану Замойскому, виват!..
    Поляки завернули полы своих кафтанов и, уходя по колена в снег, потянулись по направлению к лесу. Пан Ян шел впереди, за ним начальник отряда, Каличанский-Пенкный, а сзади, сильно растянувшись, брели все остальные.
    Ветер с каждой минутой становился всё сильней и положительно слепил глаза. Сплошная пелена поднявшегося над землей снега, точно живое существо, становилась поперек дороги ляхам и не пропускала их вперед. Мириадами игл вонзалась она в покрасневшие от стужи лица, немилосердно колола щеки, добиралась до ушей и леденящим холодком охватывала тело, когда порыву ветра удавалось пробраться за широкий ворот стрелецкого кафтана и на минуту задержаться там...
    Но точно ничего не замечая и низко опустивши голову на грудь, шел Замойский впереди отряда, и с каждым шагом всё выше подымался ему навстречу запушенный снегом вековечный бор.
    Много уже времени прошло с тех пор, как он, тогда еще Иван Засадов, прельщенный богатыми посулами королевских эмиссаров, изменил родине и перешел на сторону поляков. Легко достижимыми показались ему тогда самые смелые мечты о могуществе и власти в покоренной недругами земле русской. Но ее упорное сопротивление враждебным силам скоро рассеяло его надежды. И вот теперь, вместо чаемого видного положения на Москве-реке, пришлось ему примкнуть к одной из грабительских шаек, наводнивших гибнущую родину.
    Но к чести отряда Каличанского-Пенкного приходится сказать, что он преследовал несколько иную цель, чем большинство ему подобных. И предводитель, и его товарищи не были заинтересованы количеством добычи, а только ждали случая оказать какую-либо выдающуюся услугу польской короне, чтобы тогда под защитой королевского благоволенья безбоязненно вернуться на родное пепелище, откуда они должны были бежать после безрассудного набега на палац обидевшего их всесильного магната...
    Несколько на иное рассчитывал Замойский. Он думал, что его знание страны и языка даст ему первенствующее положение в отряде. Но начальником был избран шляхтич Каличанский-Пенкный, а не он. Таким образом, при распределении королевских милостей на всех львиная доля должна была достаться другому, а не ему...
    Сознание этого заметно отразилось на энергии Замойского и, по-видимому, продолжало отражаться до сих пор...
    Действительно, давно уже он не был так деятелен, как раньше. Но причина этого, на самом деле, лежала гораздо глубже, чем предполагали составлявшие отряд поляки.

    Раньше, когда он ценой измены добивался первенствующего положения в Московском государстве, ему приходилось сталкиваться только с представителями русской знати, и победа над кем-нибудь из них означала только то, что побежденный откажется от внешних почестей и славы, уедет к себе в вотчину и беспечально будет проживать там. Занятие Москвы поляками смело с высоких мест не единицы, а десятки знатных людей. Но места эти недолго пустовали, и в результате опять-таки всё свелось к борьбе личного честолюбия и мелочных страстей.
    Совсем иное увидел пан Замойский, когда одна из тех несчастных случайностей, которые предвидеть невозможно, сразу отодвинула его в задние ряды и ему лицом к лицу пришлось столкнуться с тем народом, на плечи которого тяжким бременем ложились личные счеты и своеволие вельмож.
    Проходя со своим отрядом по опустошенным воеводствам земли русской, он видел заросшие бурьяном хлебные поля, крестьян, умиравших голодной смертью, обуглившиеся развалины когда-то богатых сел и деревень, трупы замученных, отмечавшие собою все дороги... Видел поруганные святыни в опустевших храмах; сцены злых издевательств и пыток над беззащитными женщинами и детьми; видел, наконец, людей, утративших всякий образ и подобие Того, Кто сотворил их для управления этим миром...
    Общее неудержимое отчаяние не могло не проникнуть к нему в душу, и впервые у него болезненно заныло сердце при виде чужого горя и страданий...
    Корни этого горя лежали не в уязвленном тщеславии, не в мелочных обидах, а в том, что у народа отнималось священнейшее право человека — право на существование... Народ терял надежду на спасение, кровавыми слезами оплакивал всё, что было ему дорого и свято. И слезы эти властно пробудили еще не просыпавшуюся совесть ренегата...
    Впервые почувствовал он себя русским человеком, у которого была родина, которой он обязан служить. И это чувство с каждым днем крепло и ширилось в его душе...
    Внутренний перелом свершился, и пора было переходить на новый путь. Но как? Вернуться к соратникам Пожарского и Филарета он не мог, так как никогда не был с ними. Оставить навсегда поляков и примкнуть к русским лиходеям — пожалуй, еще хуже...
    Замойский мучился и не знал, на что решиться... А отряд его в это время, переходя из одной волости в другую, добрался до костромских лесов, и здесь дошла до него весть, что Кремль очищен от поляков и Михаил Романов избран на престол.
    При этом известии несчастный изменник почувствовал то же, что и вся русская земля: он понял, что первый луч зари показался наконец над измученной страной...
    Однако ж предводитель шайки пан Каличанский-Пенкный оценил это событие со своей личной точки зрения...
    Шестнадцатилетний юноша, только что избранный в правители Московии, жил в это время со своей матерью, инокиней Марфой, в родовой вотчине Романовых — селе Домнине, близ Костромы. Два-три перехода — и поляки могли напасть на беззащитную усадьбу, умертвить нового русского царя. И тогда заслуженная благодарность со стороны короля Сигизмунда обеспечена...
    Гениальный по своей простоте план привел в восторг всю шайку, и поляки, переодевшись для безопасности стрельцами, оставили свою стоянку и двинулись в поход.
    Идя с товарищами, Замойский всю дорогу напряженно думал, как бы и Романова спасти, и не дать злодеянию свершиться, но ничего не мог придумать. Сначала он хотел, пользуясь знанием знакомых ему с детства мест, повести отряд не к Домнину, а от него. Но поляки по пути хватали проезжих и пытками заставляли их указывать дорогу. Они добрались уже до бора, от которого до нужной усадьбы оставалось не более пяти верст.

    Иван Сусанин
    Иван Сусанин.

    Фрагмент памятника
    Тысячелетию Руси

    Так же молча, не поднимая головы, шел он теперь уже вдоль просеки и думал, думал... Отряд растянулся почти на полверсты и медленно подвигался вслед за ним...
    — Ну что?.. Далеко еще? — спросил запыхавшийся от усталости Каличанский-Пенкный.
    — Да я-то почему знаю, — сердито отозвался Ян. — Говорил вам давеча мальчишка, что по лесной дороге прямо... Чего ж еще!
    — Вот потому-то я и спросил, что прямо.
    — Что пан хочет этим сказать?
    И Замойский, обернувшись, через плечо посмотрел на шляхтича.
    — Матерь Божия, да неужели же ты не видишь, что впереди что-то светится? Вот я и думал: уж не Домнино ли?..
    Пан Ян, защищая рукой глаза от снега, посмотрел в указанном направлении, и действительно увидел красноватый неподвижный огонек.
    Притворяться слепым не было никакого смысла, и Замойский, не возражая, рядом с атаманом направился к огню. Отряд несколько подтянулся и свернул за ними...
    Прошло около получаса, пока они по глубокому снегу преодолели полтораста или двести саженей, отделявших их от светлого окна, и очутились перед небольшой лесной мельницей.
    Ветер намел на обледенившее колесо целую снеговую гору, и она незаметно соединялась с такими же снежными буграми над мельничной крышей. Только низенькая стена с одним окошком резким черным пятном выделялась на общем фоне...
    И Каличанский, и его спутник одновременно взглянули на лист промасленной бумаги, заменявшей неизвестную в этой глуши слюду, и увидели на нем силуэт старика, судя по движениям, плетущего лапти или сеть.
    — Ну что ж, давай войдем, — обратился Замойский к атаману.
    Тот было двинулся к дверям, но вдруг остановился, точно осененный внезапной мыслью.
    — Нет, — произнес он. — Я сейчас придумал кое-что получше... Угрозой или пыткой от старика мы многого не добьемся. Лучше ты войди к нему один, назовись начальником стрелецкого отряда, который послан к Романову известить его об избрании на царство, и попроси, чтобы он прямым путем провел нас до усадьбы... Здесь-то он ничего ровно не увидит — ишь, темень какая... А в избу я заходить боюсь — узнает и заупрямится, пожалуй... Ну что, ловко я придумал?
    И Каличанский-Пенкный самодовольно посмотрел на Яна.
    Молодой боярин чуть не обезумел от радости, но, собравши всё свое хладнокровие, сделал вид, что обдумывает слова своего товарища, а затем весело воскликнул:
    — Бесподобно, пане... Помнишь, я всегда говорил, что не Сапеге бы быть канцлером короны польской, а Каличанскому-Пенкному из Рудни...
    — Может, после этой ночи так оно и будет, — улыбнулся польщенный шляхтич. — А теперь ступай... Нам нужно торопиться.
    Замойский молча кивнул головой и, распахнувши незапертые из сеней двери, вошел в мельничную избу...

    Высокий, седой, как лунь, старик опустил бывшую у него в руках рыбачью сеть и спокойно посмотрел на неожиданного гостя.
    — Образа, чай, видишь... — сурово произнес он, когда Замойский, не снимая шапки и не крестясь, направился к нему, и широким жестом указал на передний угол.
    — Не взыщи, дедушка, — пробормотал мнимый стрелец, срывая с головы свой маховой колпак. — Не до того теперь...
    — Во всякое время и во всякий час не забывает Господь нас грешных — подобает и нам неленостно служить Ему... Ну да садись, Христос с тобой... Сказывай, зачем пришел?
    — Спаси и выручи... — хрипло прошептал Замойский, опускаясь на скамью напротив старика. — Знаешь, боярин домнинский, Михаил Никитич Романов, избран народом на престол Московский...
    — Знаю... Смилостивился Господь над землею нашей...
    — Ну так вот, шайка воровских людей, поляков, порешила извести его, и теперь, стрельцами переряженная, недалеко уже от Домнина. Я из нее же... Товарищи мои — перед избой... Мы объявимся тебе как стрельцы из Москвы, с наказом посланные, и ты должен будешь проводить нас в боярскую усадьбу... Христом Богом прошу тебя, дедушка, заведи ты нас, куда хочешь, только не в Домнино... Не дай безвременью опять подняться над землей, не дай пролиться крови народного избранника... Таить не буду, — может, лютой смертью ты расплатишься за это... Но — верь — с радостью я сам пошел бы на нее, да не могу: они меня считают ляхом и думают, что я впервой у Костромы... Никто за мною не пойдет, а за тобою — все...
    Замойский замолчал и, не отрываясь, смотрел на старика.
    — Чудной ты человек... О чем тут и просить, — произнес тот, подымаясь и осеняя себя широким крестным знамением. — Лишнего ты много мне наговорил. Так, может, скажешь еще заодно, как звать тебя?
    — Иван Засадный, — чуть слышно пробормотал стрелец, и краска залила его лицо.
    Старик, продолжая надавать зипун, обернулся к печи, и Замойский только теперь заметил лежащего на ней молодого мужика с курчавой черной бородой.
    — Так, слышь, Богдан, чуть только мы уйдем, тотчас же поспешай к боярину и расскажи: так, мол, и так, Иван Засадный поведал о злодейском умысле, и всё такое... На хозяйстве ты первым оставайся, береги жену... Ну, храни тебя Господь... Прощай.

    Ян Замойский
    Ян Замойский

    Буря еще больше разыгралась за то время, что Замойский пробыл со стариком, и теперь с удвоенной яростью набросилась на них, едва только они показались из избы. Поляки, как застигнутые степным бураном овцы, сбились в кучу у стены, и только Каличанский-Пенкный стоял перед дверьми, терзаясь неизвестностью, осуществится ли его план...
    — Ну вот, старинушка, это всё люди государевы, что идут со мной, — громко обратился Замойский к старику, указывая на поляков.
    — Вижу, родимый, вижу... Ивану Сусанину сызмальства все тропы лесные ведомы, еще до первых петухов прямехонько к боярскому двору вас проведу...
    — Так что ж, идем...
    — Идем, ребятушки, идем. Да что и стоять здесь, на ветру, — в лесу оно куда теплее...
    Каличанский сделал знак своим, и весь отряд, вытянувшись длинной, неровной линией, снова потянулся вдоль просеки. Затем он свернул вслед за Сусаниным направо и по еле намеченной тропе стал пробираться лесною чащей.
    Вьюга по-прежнему гуляла над вековечным бором, осыпала его сухим и мелким снегом, колыхала оголенными, но все-таки густыми вершинами деревьев, и только никак не могла проникнуть в глубину его, к земле, где ветра почти не было заметно. Да и снег шел только временами — на прогалинах...
    Раз десять уже сворачивал старик-проводник то в одну сторону, то в другую, заставлял поляков подниматься на пригорки, поросшие густым кустарником, спускаться в глубокие ложбины, а лес по-прежнему сплошной стеной стоял вокруг и ни одного просвета в нем не было заметно.
    — Уж не на лешего ли это мы нарвались? — спрашивал вполголоса Каличанский у Замойского.
    Тот только молча пожимал плечами и — туча тучей — шел рядом с атаманом.
    Наконец, совсем уже под утро, Сусанин еще раз круто повернул, бор сразу точно ножом обрезало, и поляки очутились на околице большого, широко раскинувшегося села... Вьюги словно и не бывало...
    — Где же боярская усадьба, — на ломанном русском языке обратился к старику Каличанский-Пенкный, решивший, что таиться больше нечего.
    — У Домнина...
    — Так это?..
    — А это село Исупово.
    Первый луч показался из-за горизонта и чуть позолотил снежную равнину. Поляки поняли, что они одурачены, и набросились на Сусанина.
    — Слава Тебе, Господи, показавшему нам свет, — тихо произнес он и под десятком сабельных ударов мертвым упал на землю.

    Весна была не ранняя, но дружная, и к середине марта снег оставался только в гуще старого сада да кое-где в затененных уголках монастырского двора. Однако ж довольно сильный утренник покрыл прозрачным льдом все лужицы, образованные талым снегом, и брат-вратарь, выйдя из своей кельи в легком подряснике, ежился от холода и недовольно повел плечами.
    — И нужно ж, прости Господи, чтоб в такой день да мороз опять, — бормотал он, покачивая головой и гремя ключами подле массивных обительских ворот.
    Завизжали тяжелые затворы, темная громада дрогнула, разделилась, и половины ее медленно стали отодвигаться в стороны, а в образовавшийся просвет сразу хлынули потоки солнечных лучей. Они скользнули по плитчатому помосту, ведущему в глубь монастырского двора, загорелись на сводчатых сырых стенах и тепловатой ласковой струей коснулись головы монаха.
    — Эк, благодать какая, — умилился брат-вратарь, забывая о своем недавнем недовольстве, и, выйдя за ограду, осмотрелся...
    Утро, действительно, было роскошное: земля после долгого сна под тяжелым зимним одеялом только что проснулась для новой жизни и теперь, нежась, выпячивала свою богатырскую грудь навстречу солнечному свету.
    В темных, лоснящихся от сырости оврагах бурлили весенние потоки. Птичьи стаи подымались то здесь, то там над почерневшими полями и тянулись оттуда в лес, а чаще к городу, где, на кудрявых березах и старых могучих липах, уже кипела работа постройки гнезд. Светло-голубое, бездонное и безоблачное небо точно отступало куда-то в глубину, чтобы солнцу легче было отогреть заиндевевшие леса и влажные долины. А оно, веселое и жаркое, могучим порывом охватывало всё вокруг: и темные леса, и мутные, бурлящие потоки в котловинах, сшибало снеговые шапки с косматых великанов-вязов и ласково светилось на золотых крестах церквей.
    — Благодать, — еще раз повторил умиленный инок и прислушался...
    «Началось, никак... Ну, да»... Вот, ударил колокол у Покрова, отозвался у бессребреников Косьмы и Дамиана, подхватили все остальные храмы — и радостный перезвон зазвучал над Костромой.
    — Бо-о-м... — тяжело ухнуло на колокольне Ипатьевской обители, отдалось в монастырских стенах, перелетело через них и задрожало далеко в лесах, эхом передаваясь на много верст кругом и замирая где-то на простор.
    — Бо-о-ом... бо-о-ом... — так же могуче, но чаще и радостней продолжали говорить колокола, отвечая городским церквам и незаметно сливаясь с их трезвоном...
    Брат-вратарь поспешил обратно к себе в келью, чтобы переодеться и потом занять свое место у ворот.
    Да и пора было: одновременно с двух сторон — от города и от заставы — дорога к монастырю заполнилась людьми и, точно две реки в низине, человеческие толпы медленно, но непрерывно двигались одна к другой. Во главе первой толпы — костромское духовенство, сопутствуемое крестами и хоругвями, несло местную чудотворную икону Богородицы, а позади — насколько глаз хватало — расстилалось необозримое море обнаженных человеческих голов, черноволосых и седых, коротко остриженных и с пышными кудрями... Толпа горожан хранила благоговейное молчание, и только тихое пение молитв доносил оттуда сыроватый весенний ветерок...
    От заставы людей шло гораздо меньше, но солнце так и сверкало тысячью огней на пышных облачениях духовенства, на золоченых латах воевод, на бердышах и на секирах стражи, огненными полосами скользило по стволам мушкетов, всеми цветами радуги горело на кафтанах и охабнях бояр. Словно покрытое золотой чешуей, сверкая и светясь, извивалось московское посольство вдоль дороги и наконец, насупротив ворот обительских, соединилось с толпою костромских людей...
    Громче звучат церковные напевы... Сплошной стеной надвигается народ на монастырь... Можно уже различить отдельные лица. Вот в изукрашенной жемчугами митре архиепископ рязанский Феодорит, келарь Авраамий Палицын в парчовом охабне, горящем самоцветными каменьями, боярин Шереметев, князь Бахтеяров-Ростовский в боевой своей кольчуге... И еще, еще... Монахи в черных мантиях, белое духовенство в ризах... Мирские — окольничие, стольники, дворяне, и опять необозримая толпа простого люда...
    И вдруг, как по волшебству, всё это огромное живое море сразу замерло.
    Из ворот, никем не сопутствуемые, не охраняемые, вышли высокая, величавая инокиня Марфа и русокудрый, стройный отрок Михаил, ее сын.
    Вышли и, завидевши чудотворные иконы, местную и Владимирской Божией Матери, принесенную москвичами, благоговейно пали перед ними на колени и земно поклонились...
    Со слезами радости благословил Феодорит народного избранника и попросил его вернуться обратно в обитель, в главный храм, и там выслушать прошение земского собора.
    — Нет, — решительно воскликнул Михаил, но в то же время слезы дрожали на его больших серых глазах. — Нет, отче святый, даже и помыслить я того не могу, чтобы мне быть великим царем Московским.
    — Не будет ему от меня благословения на царство, — твердо произнесла и инокиня-мать.
    Но, как один человек, взмолились все послы, и во главе процессии Романовы прошли в Троицкий соборный храм...
    Жарко молились люди посольские и костромичи, пока шел торжественный молебен. После него престарелый архиепископ Рязанский преклонился перед юношей-царем и произнес приветствие от духовенства земли Русской.
    — Московского государства митрополит Кирилл Ростовский и Ярославский, архиепископы, епископы, архимандриты, игумены и весь освященный собор благословляют тебя, великого государя, царя и великого князя Михаила Федоровича, Бога о тебе молят и челом тебе бьют...
    — Великий государь, царь и великий князь всея России Михаил Федорович, — обратился к нему от имени мирян боярин Шереметев. — Твои, государь, бояре, окольничие, чашники, стольники, стряпчие, дворяне московские и приказные люди, дворяне из городов, жильцы, головы стрелецкие, сотники, атаманы, казаки, стрельцы и всякие служилые люди, гости, торговые люди Московского государства и всех городов всяких чинов люди велели тебе, великий государь, челом ударить и о твоем государевом здравии спросить.
    Тотчас же, не давая Михаилу времени для возражения, Феодорит начал читать соборное послание, где говорилось о пресечении на Москве прежнего корня царского, о злодейских умыслах людей польских и русских лиходеев, с которыми, однако, справились, и теперь Первопрестольная «очищена, церкви Божии облеклись в прежнюю лепоту, по-прежнему в них славится имя Божие, но о Московском государстве пещись и Божиими людьми промышлять некому: государя у нас нет».
    Дальше извещался Михаил Федорович о единодушном избрании его на царство и об общей клятве верою и правдою служить ему как законному государю земли Русской...
    — Моленья и челобитья нашего не презри, — поклонился Шереметев инокине Марфе, — и с сыном своим иди на престол Московский.
    — Сыну моему не быть царем, — воскликнула она, — не благословлю его!.. В мысли у меня того не было, и в разум мой не приходило...
    — Не хочу царствовать, — с глубокой печалью отозвался Михаил. — Могу ли я быть наследником великих царей русских?
    Долго и напрасно умоляли их послы — ни сын, ни мать не соглашались.
    — Еще Михаил не в совершенных летах, — говорила Марфа, — а Московского государства всяких чинов люди измалодушествовались: дав свои души прежним государям, не прямо им служили... Царю Борису изменили, Василия Шуйского с престола низвели и ляхам выдали... Видя такие прежним государям клятвопреступления, позор, убийства и поругания, как быть на Московском государстве даже прирожденному государю государем?..
    — Да и потому еще нельзя, — убежденно продолжала инокиня, — что Московское государство от польских и литовских людей и непостоянством русских людей вконец разорено. Прежние сокровища царские, из давних лет собранные, литовские люди вывезли, дворцовые села, черные волости, пригородки и посады розданы в поместья дворянам и детям боярским и запустошены, а служилые люди бедны. И кому Бог повелит быть царем, то чем ему служилых людей жаловать, свои государевы обиходы пополнить и против недругов стоять?.. К тому ж, отец Михаила, Филарет, теперь у короля в Литве, в великом утеснении. И как сведает король, что на Московском государстве царем учинился сын его, то сейчас повелит сделать над ним какое-либо зло. А Михаилу без благословения отца своего на Московском государстве никак быть нельзя...
    Снова в ноги поклонился царице-инокине боярин Шереметев.
    — Смилуйся над нами! — воскликнул он. — Можно ли равнять всенародное, по Божьему изволению, избрание на царство сына твоего с избранием прежних государей...
    — Черные это всё дела... Чего греха таить... — перебил его Феодорит. — Да только в те поры во всех людях Московского государства была рознь и междоусобие. А теперь Московского государства люди пришли в соединение во всех городах... Всею землею избрали мы сына твоего, хотим за него головы класть и кровь лить...

    Давно уж солнце перешло за полдень. Коленопреклоненные, долго молили инокиню и архипастыри, и воеводы...
    Как один человек, пал на колена весь народ, наполнявший огромный храм, но всё напрасно. По-прежнему стояла она рядом с сыном, прижимала его к своей груди и обливала горькими слезами... Умолк уже Шереметев, не зная, что сказать. Молчат и прочие послы...
    И вот, когда уже казалось, что никакой надежды больше нет, проникновенный голос Феодорита нарушил тягостную тишину.
    — Сие ли угодно вам, — воззвал он к Марфе и отрекающемуся от трона Михаилу, — нас, бедных, не пощадить и сирых оставить? Окрестные государи и недруги, и изменники порадуются, что мы сиры и безгосударны. Святая наша вера в попрании и разорении от них будет, а мы все, православные христиане, в расхищении и пленении будем, и святым Божьим церквам будет осквернение. А многочеловечный, многособранный народ в безгосударное время погибнет, и междоусобная брань снова воздвигнется, и неповинная христианская кровь прольется... Всё сие, всё взыщет Бог в день страшного и праведного суда на вас, — на тебе, великой старице инокине Марфе, и на тебе, великом государе нашем, царе Михаиле Федоровиче...
    — А у нас о том у всех, — со слезами продолжал старец-митрополит, — всего великого Российского царствия всех городов, от мала до велика, крепкий и единомысленный совет положен и крестным целованьем утвержден, что, мимо государя нашего Михаила Федоровича, на Московское государство никого иного не хотеть и о том не мыслить...
    Полный глубокой скорби, но твердый голос архипастыря, тяжкая ответственность перед Богом и Русскою землей, которую он возлагал теперь на ее совесть, подействовали на непреклонную волю Марфы.
    Бремя оказалось для нее слишком тяжело, и она, смиренно склонившись перед чудотворною иконой, чуть слышно прошептала:
    — Аще на то воля Божия, да будет так...
    При общем ликовании благословил Феодорит юного царя, и после литургии — впервые в Костроме и во всей России — провозглашено было торжественное многолетие Михаилу Федоровичу, всенародно избранному на трон Московский.
    Тем же путем вернулся крестный ход обратно в город, и брат-вратарь, проводивши последнего из гостей обительских, снова вышел за высокую монастырскую ограду.
    День догорал, но небо по-прежнему было ясно и безоблачно. И если бы не солнце, немного покрасневшее и не такое горячее, как прежде, да не легкая дымка тумана на восток, то трудно было бы сказать, утро ли зарождается над землей или спускается к ней вечер.
    По-прежнему звонко шумели в глубине оврагов мутные весенние потоки и бесследно исчезали в выступившей из берегов реке, по-прежнему птичьи стаи подымались над черными полями и неслись оттуда к городским садам — теперь уже на ночлег, а старый инок, глубоко задумавшись, стоял у ворот...
    Только что промелькнула перед его глазами шумная, взволнованная толпа послов московских. Он видел непритворное их горе при отказе Михаила, видел и искреннюю радость, когда он согласился вступить на трон России, и теперь думал об одном: останутся ли они, эти люди, верны избранному государю и не погубят ли его так же, как погубили других?..
    А солнце заходило, и безоблачный закат предвещал, что за весенней прохладной ночью наступит радостный и яркий день.

    TopList