© Данная статья была опубликована в № 23/2002 журнала "История" издательского дома "Первое сентября". Все права принадлежат автору и издателю и охраняются.
  •  Главная страница "Первого сентября"
  •  Главная страница журнала "История"
  •  Сайт "Я иду на урок истории"
  •  Содержание № 23/2002
  • Рудаки, или Приглашение к путешествию в Центральную Ази

    легенды — после

    Андрей ПОЛОНСКИЙ

    РУДАКИ,

    или

    Приглашение к путешествию
    в Центральную Азию

    Константин Леонтьев писал, что нам невозможно вырваться за пределы историко-цивилизационного цикла, понять персонажа другой культуры. Мы неминуемо будем описывать неточными словами образы, не поддающиеся переводу, восторгаться случайным и упустим главное. Возможно, так оно и есть. Ведь труднее всего нам оценить границы собственного познания, не так ли?
    И всё же бывает весьма любопытно взглянуть, каким образом преломляется в совершенно иную эпоху и в совершенно иных обстоятельствах до боли знакомая социальная роль.
    Например, поэт. Для европейца здесь почти всё ясно. Вельможный Гёте с его каменным, похожим на монументальный романский собор, Фаустом; быстрый Пушкин, давший жизнь вечно танцующему и поющему в опере Онегину; порочный Рембо, стреляющий в своего любовника Верлена и отправляющийся путешествовать в Африку; увенчанный всеми возможными лаврами Бродский, предлагавший класть на ночной столик всякого американского отеля непосредственно рядом с Библией поэтическую антологию. Наконец, современный, еще не успевший составить себе мирового имени стихотворец, читающий стихи в полупустом зале и грезящий о трубадурах и менестрелях.
    Всё это Запад, прекрасный и ядовитый Запад, где человек представляет фамилию и стремится ее прославить, где личность состязается с толпой во взаимном почитании и взаимном же презрении, где каждое новое поколение начинает с того, что сокрушает мир отцов и кончает тем, что корит за недомыслие детей. Тесная, обжитая, насыщенная биографиями страна. Земля истории.
    Совершенно иначе выглядит Средний Восток, Центральная Азия. Поют муэдзины, возносятся к небу минареты, арабские и персидские предания хранят клички дервишей, но то, что случилось слишком давно, оказалось забыто, потом, было, вспомнили, потом забыли вновь, теперь уже навсегда.
    Стоял город, и на его место пришел песок, текли арыки, но их засыпали монголы. Ислам вечен, человек ничтожен, и только Аллаху известно, кто вычеркнут из Книги жизни, а кто вписан в нее до конца времен.
    Истории отзвеневших судеб сливаются в одну бесконечную песню в ритме горячего ветра, несущего вести от оазиса к оазису, от столицы к столице, от Нишапура до Бухары, от Самарканда до Коканда, и дальше, к Индии, через афганские перевалы.
    Хотя, наверное, и на Западе и на Востоке жизнь поэта — всегда легенда. Он слишком хорошо пел, и люди увидели его таким, каким он хотел видеть себя в песне. И еще добавили отваги, так как певец должен быть отважен, и мудрости, так как он должен быть мудр, и боли, так как должно же хоть что-то отличать его, любимца небес, от простых смертных, удобряющих старую сухую землю своим кровавым потом.

    По-видимому, Рудаки звали Абдулла Джафар Ибн Мухаммед. Или, по другим источникам, — Абульхасан. Персы прозвали его Адамом поэтов, и не было долгие века араба, таджика или тюрка, который посмел бы оспорить этот титул. Он жил в Хорасане, в сердце Центральной Азии, почти сто лет — с середины IX до середины X в.
    Это была славная эпоха — между арабским и монгольским завоеванием, когда ислам уже принес сюда, на дальнюю окраину китайской вселенной, пряное дыхание арабского эллинизма, а варвары-кочевники, ненасытные дети северо-восточных степей, еще не засыпали арыки и не разрушили города. В Самарканде и Бухаре правила династия Саманидов; местная знать, пытавшаяся, в чем было возможно, освободиться от влияния Багдада и Дамаска, поддерживала персоязычную культуру и взлелеяла при своем дворе сонм поэтов, пишущих на фарси. По бесконечным дорогам Евразии бродили тысячи певцов, распевавших песенки и слагавших эпические сказания на местных диалектах. То тут, то там возникали невиданные ереси и новые религии — отголоски зароастрийских, буддистских и гностических преданий. Уже готов был поднять свой меч Пророк под покрывалом, уже проповедовали равенство в нищете и царство всемогущего Ангела Огня таинственные карматы, а чуть восточнее, среди уйгуров, укрепились почитатели великого Ману, отвергавшего физическое тело человека и саму идею деторождения.

    Конечно, Леонтьев прав, и в полноте восстановить повседневную жизнь среди этих надежд и тревог невозможно.
    В те времена не вели дневников и не записывали детских воспоминаний. У людей существовали занятия и поважнее — уберечься от тлена, спастись от смрада, выбрать между Богом и демоном, тем более что и тот, и другой раз в десятилетие уж точно подступал с небольшой армией ко всякому селению. И творили чудеса, и налагали заклятия, и вели в неведомые земли, то обещая рай земной, как в царстве прекраснобровых ассасинов, то суля сущий ад, как в плену у китайских чиновников...

    Мы можем только представить себе, сколько подобных легенд пересказали родители слепому от рождения мальчику, появившемуся на свет в горном селении Рудак, что на берегу пенного Заравшана, неподалеку от знаменитого ныне своими раскопками Пенджикента — столицы древней Согдианы.
    Через тысячу сто лет это место найдет классик советской таджикской литературы С.Айни, здесь будут устраиваться праздники и грандиозные торжества, зачитываться долгие доклады и поедаться тонны плова за спорами — чей же он классик, персидский или таджикский?
    Ну а в былые времена кишел людьми обыкновенный кишлак, где, если ты слеп и не можешь обрабатывать землю, то петь, сказывать сказки и читать наизусть Коран — единственный способ заработать себе на рис и на хлеб.

    Вообще, слепота старинного поэта, тем более первого поэта великой культуры — явление не только социально определенное, но и архетипическое. То ли певец должен был познавать мир исключительно внутренним видением, то ли умение пленять людей казалось таким опасным, что с кудесником, ткущим покрывало из слов, невозможно казалось встретиться взглядом, — и обычные люди видели только черный провал там, откуда бил невыносимый свет.
    Так или иначе, нам ведь тоже трудно себе представить, как это переживалось: великий поэт в эпоху до типографского станка, книжных базаров, магнитофонной пленки, кино, телевидения; гениальный певец, единственный соперник которому — муэдзин, сзывающий горожан на пятничную молитву...

    Впрочем, был ли он слеп? Существует ведь и другая легенда, что Рудаки, мол, ослепил эмир, когда он впал неожиданно в немилость. Это ведь вечная привычка государей всех времен и народов — выкалывать поэтам глаза, когда не удалась песенка...
    Знаменитый французский востоковед Дж.Дармстерер, составивший в начале ХХ в. «Историю первых веков персидской поэзии», писал: «Этот взор видел так ясно, что порою мы подвергаем сомнению правдивость легенды о его мертвых глазах, потому что неожиданно крупную роль играют краски в тех стихотворениях, которые от него остались, и нам кажется, что он слишком забывает свою слепоту».
    Разумеется, француз, наследник несколько ограниченной, подслеповатой логики XIX в. по-своему прав: Рудаки видел, он был великолепно зряч, как зряч был и его великий предшественник Гомер, сумевший разглядеть каждый корабль, подошедший к берегам Великой Трои...

    Итак, слепой юноша возмужал в народной среде, среди свободного люда — бродячих певцов и проповедников, бывших солдат и земледельцев, странников и торговцев. Он пел, его слушали, слава его росла и ширилась, обгоняла его, как волна, и докатилась до стен дворца Саманидов.
    Эмир призвал Рудаки, полюбил его, одарил, как не одаривали в тех краях ни одного другого поэта, приблизил к себе, приласкал и в конце концов изгнал. За что Рудаки, любимец двора, в старости оказался изгнан, мы никогда не узнаем. Быть может, просто одряхлел и надоел, как изношенная игрушка; быть может, сочинил что-то сочувственное про вольнодумцев-карматов или их братьев, манихеев-дьяволопоклонников, быть может, старый эмир умер, а новому поэт не полюбился, или вообще сменилась политическая линия царства-государства, а с ней и династия пошла под откос...
    Так или иначе, он похоронен в том же самом селении Рудак, на берегу Заравшана, где и появился на свет, и, по преданию, в глубокой старости был почти забыт и даже беден.
    Вообще, как это водится, тысячи источников, повествующих о биографии поэта, ожесточенно спорят друг с другом, из трех сотен тысяч строк до нас дошло не больше тысячи, а прах тех, кто его любил, разлетелся под копытами монгольских всадников, и его уж никогда не собрать. Но легенды, легенды...

    В знаменитой арабской поэтической антологии Лубаб ул-албаб, что в переводе означает Сердцевина сердец, о Рудаки написано: «Он вырос слепым, но был столь талантлив и восприимчив, что к восьми годам знал наизусть весь Коран и стал чтецом Корана; он принялся складывать стихи, причем такого тонкого содержания, что народ восторженно встречал их. Любовь к нему всё возрастала, к тому же Господь одарил его прекрасным голосом и способностью пением очаровывать сердца. Благодаря своему голосу он стал певцом и научился игре на лютне у Абульабака Бахтияра, который был выдающимся музыкантом. Рудаки стал мастером игры, и слух о нем пошел по всему миру. Эмир Наср, сын Ахмада, Саманид, будучи эмиром Хорасана, особенно приблизил его к себе, и он пошел в гору, а богатства его увеличились до крайней степени. Как говорят, у него было двести рабов, и четыреста верблюдов шли, нагруженные его поклажей. После него никто из поэтов не имел такого богатства, и такого счастья не выпадало ни на чью долю. И еще говорят — за точность не ручаюсь — что его стихи составляют тысячу сборников и ожерелья его касыд наполнены бесподобными наставлениями».

    Считается, что именно Рудаки разработал все формы классической фарсиязычной поэзии, сумел сплести в едином орнаменте народные традиции с арабским и персидским литературным наследием. Он писал и великолепные оды-касыды, и легкие газели, и чеканные четверостишия — рубаи.
    Как о достопочтенном учителе о нем вспоминали Фирдоуси и Хафиз, Руми и Джами. Однако самое существенное: сохранилась память о том, как действовала эта поэзия на современников, непосредственных участников таинства...

    Однажды эмир со свитой отправились в дальнее путешествие. Долго ли, коротко ли длилось странствие, история умалчивает, но одним прекрасным утром Рудаки овладела тоска по родине. И тогда, аккомпанируя себе на чанге, он начал петь о садах Бухары. Это была импровизация, но сила ее оказалась такова, что вся свита рыдала, а эмир Наср вскочил на коня и помчался в сторону переправы через Амударью. Он даже не успел переодеть свои домашние туфли, и только на втором перегоне обул сапоги...

    И если Рудаки так пронзительно пел о пространстве, то еще нежней, еще откровенней он говорил о времени:

    Ты знаешь ли, моя любовь, чьи кудри словно мускус,
    О том, каким твой пленник был во времена иные?

    Прошли те дни, когда, как шелк, упруги были щеки,
    Прошли, исчезли эти дни — и кудри смоляные.

    Прошли те дни, когда он был желанным, милым гостем,
    Он, видно, слишком дорог был — взамен пришли другие.

    Толпа красавиц на него смотрела с изумленьем,
    И самого его влекли их чары колдовские.

    Прошли те дни, когда он был беспечен, весел, счастлив,
    Он радости большие знал, печали — небольшие.

    Деньгами всюду он сорил, тюрчанке с нежной грудью
    Он в этом городе дарил дирхемы золотые.

    Желали насладиться с ним прекрасные рабыни,
    Спешили, крадучись, к нему тайком в часы ночные

    Затем, что опасались днем являться на свиданье,
    Хозяева страшили их, темницы городские!

    Что было трудным для других, легко мне доставалось,
    Прелестный лик, и стройный стан, и вина дорогие.

    Я сердце превратил свое в сокровищницу песен,
    Моя печать, мое тавро — мои стихи простые.

    Я сердце превратил свое в ристалище веселья,
    Не знал я, что такое грусть, томления пустые.

    И в мягкий шелк преображал горящими стихами
    Окаменевшие сердца, холодные и злые.

    Теперь стихи мои живут во всех чертогах царских,
    В моих стихах цари живут, дела их боевые.

    Мой слух всегда был обращен к великим славотворцам,
    Мой взор красавицы влекли, шалуньи озорные.

    Забот не знал я о жене, о детях, о семействе, —
    Я вольно жил, я не слыхал про тяготы такие.

    О, если б, милая, меня ты видела в те годы,
    А не теперь, когда я стар, и дни пошли плохие.

    Тогда звенел я соловьем, слагая песнопенья,
    Тогда я гордо обходил пути, края земные.

    Тогда я был слугой царям и многим — близким другом,
    Теперь я растерял друзей, кругом — одни чужие.

    Заслушивался Хорасан твореньями поэта,
    Их переписывал весь мир, чужие и родные.

    Куда бы я ни приходил в жилища благородных,
    Я всюду яства находил и кошели тугие.

    Мне сорок тысяч подарил властитель Хорасана,
    Пять тысяч дал эмир Макан — даренья недурные.

    У слуг царя по мелочам набрал я восемь тысяч,
    Счастливый, песни я слагал правдивые, прямые.

    Лишь должное воздал эмир мне щедростью подобной,
    А слуги, следуя царю, раскрыли кладовые.

    И тем, и этим я владел в эпоху Саманидов,
    От них — величье, и добро, и радости мирские.

    Но изменились времена, и сам я изменился, —
    Дай посох. С посохом, с сумой должны брести седые.

    Удивительно, но, за исключением первого и последнего двустишия, почти все строки в этом знаменитом стихотворении, названном Ода к старости — не о старости, а о молодости.
    «До тридцати поэтом быть почетно, и срам кромешный после тридцати», — вторил знаменитому персу через тысячелетие с лишним
    Быть может, всё обстоит сложней, чем это видится историкам, и образ стихотворца не меняется в зависимости от стран и языков, времен и нравов, и во всякую эпоху певец стучится в людские сердца одним и тем же посохом?

    Впрочем, такая версия выглядела бы чересчур романтично. Не исключено, что Константин Леонтьев все-таки прав, и все мы — досадные интерпретаторы, множащие в лабиринте зеркал свое и чужое одиночество.
    Да и переводчик Семен Липкин постарался как мог, осовременил текст. Все-таки пятидесятые годы стояли на дворе, когда праздновали 1100-летие Рудаки и готовилось к печати первое русское собрание его стихов...

    Как бы то ни было, у современных литераторов есть основания чуть-чуть завидовать персидским поэтам тысячелетней давности. Цари и эмиры, — какая же это было благодарная аудитория. Одарил, ослепил, сослал, приблизил, вскочил на коня и помчался прочь.
    Когда думаешь о поэте, неблагородно забывать эмира...

    TopList