© Данная статья была опубликована в № 09/2002 журнала "История" издательского дома "Первое сентября". Все права принадлежат автору и издателю и охраняются.
  •  Главная страница "Первого сентября"
  •  Главная страница журнала "История"
  •  Сайт "Я иду на урок истории"
  •  Содержание № 09/2002
  • Варшава XVII-XIX веков глазами русских современнико<

    зарисовки

    Инесса СВИРИДА

    Варшава XVII–XIX веков
    глазами русских современников

    Варшава суть место великое... Кляшторов и костелов ... много, все римского закону, и домов сенаторских великих изрядного строения ... садов изрядных ... полат ... в четыре жилья в высоту, много...

    Так в 1697 г. описывал свои впечатления от польской столицы Петр Андреевич Толстой, названный современником «умнейшей головой в России». Этот стольник был среди первых русских людей, отправившихся за границу не в качестве паломника по святым местам или участника посольства, как это до тех пор практиковалось. Толстой поехал в Италию учиться военному и морскому делу. Сделанное им описание — это подробный путевой дневник, а не хождение или статейный список, какие оставляли паломники и посольства, чье знакомство с чужим миром регламентировалось особыми предписаниями.
    До конца ХVII в. конфессиональные границы и конфессиональная ментальность и без подобных предписаний надежно отделяли Русь от латинского мира, воспринимавшегося как средоточие греховности. Частью этого мира долгое время оставалась Варшава. С конца ХVII в. конфессиональные оценки перестали доминировать в восприятии заграницы; значение, более самостоятельное, чем прежде, стали обретать оценки эстетические. Поэтому Толстой мог описывать костелы и ходить на мессы в варшавский кафедральный собор, где были «арганы зело великие ... уборы изрядные и богатство многое».
    Приезжая в Речь Посполитую, русские с любопытством приглядывались ко всему, чего не имели дома. В русской лексике появились новые, порой заимствованные из польского, слова, которых зачастую еще не хватало для описания увиденного, например произведений западноевропейского искусства постренессансного образца. О них Толстой говорил, что они «деланы итальянскою работою».
    «Итальянских дивных писем» были особенно понравившиеся ему картины, и «предивной итальянской резной работы» мебель, и потолки. При этом слово «дивное» употреблялось уже в значении «превосходное», а не в значении «удивительное».

    Русские обычно попадали в Варшаву по службе, преимущественно военной. Частые выезды за границу стали возможны лишь после указа Петра III о вольности дворянства (1762). Но и тогда Польша не стала целью путешествий.
    Еще в 1881 г. публицист в.О.Михневич отметил, что «русский в Варшаве непременно либо военный, либо чиновник». Сам же он, по его словам, отправился в Варшаву ради нее самой. «Всё остальное, — писал он о своих попутчиках, — принадлежало к служебному миру, ехало ... ради карьеры и по воле начальства».
    Так было и в ХVIII в., особенно в первой его половине: и Речь Посполитая и Россия представлялись западноевропейским путешественникам неким малознакомым и весьма экзoтичecким культурным пространством.
    Русские, направляясь в Западную Европу (если не плыли морем), в Варшаве, как правило, на день-два останавливались. В отличие от соотечественников, которые для поездок в Европу выбирали морской путь через Архангельск, Толстой отправился в Италию посуху. Преодолев за два месяца путь в «1162 версты с полуверстою», он в апреле 1797 г. прибыл в Варшаву, где провел пять дней.
    Приезд Толстого «прилучился» на время «обирания короля польского», которое происходило после смерти Яна III. Столица Польско-Литовского государства была переполнена депутатами элекционного сейма, приехавшими с семьями.
    «По городу ... ездят сенаторы и жены их, дочери-девицы в коретах». Здесь и «иноземцов приезжих из розных государств бывает немало». Для продажи «зело много всяких товаров», в том числе «харчевых ... немало». В каменных погребах «много продажных виноградных вин разных, которых поляки нередко и немало употребляют» (сам Толстой был абстинентом и страдал от необходимости пить по принуждению царя Петра). Хоть и с великим трудом, но постоялый двор стольник себе «приискал».
    «В лавках за всякими товарами сидят мещане, богатые люди ... и жены их, и дочери-девицы, и в зазор себе того не ставят», — продолжал Толстой записывать в дневник, удивленный этим обстоятельством. Движение царит и на Висле: на паромах перевозят «народ и всякие вещи», переправляются также в лодках, как то сделал сам Толстой.
    По реке «ходят суды великие с хлебом и со всякими товарами». Через Вислу «зделан мост на судах». Сооруженный там в 1553 г. мост был в 1603 г. снесен ледоходом, а «начальники польские ... за бездельным своим гулянием мосту чрез тое реку не имеют», — писал Толстой (через сто лет А.Ф.Раевский отметит: «Прекрасный мост ведет на Прагу», — имея в виду предместье Варшавы).
    Висла же «величеством подобна Волге под городом Ерославлем», — продолжал Толстой. Сравнение с чем-то своим служило средством донести до читателя те или иные сведения и впечатления (Вяземский напишет о Вавеле, что в нем есть «что-то кремлевское»). Отмечалось, впрочем, и то, чего нет на Руси, или чего нет за границей.
    Читаем у Толстого: «В Варшаве около посадов города нет», а в королевском замке «крылец к полатам выставных нет». Привыкнув к декоративным крыльцам в Москве и помня о парадном Красном крыльце в Кремле, Толстой сразу же заметил отсутствие такового в замке.
    Описать незнакомые предметы, например мраморные колоны, было проще посредством ассоциаций с известными вещами. Согласно Толстому, в ченстоховской каплице «стены мраморовые ... деланы великими столпами, как бывают деревянные столбы столярной доброй работы с резными капителями».
    Толстой явно знал, что нужно смотреть в Варшаве (вероятно, в этом ему помог московский резидент дьяк А.В.Никитин), и не пропустил ее основных достопримечательностей. Стольник, приехавший из деревянной по преимуществу Москвы, прежде всего отметил, что в Варшаве «домы и всякое строение в замке всё каменное».
    Это обстоятельство спустя почти 200 лет отметит Михневич: «Варшава хорошо застроена исключительно почти каменными домами». На Праге же «дворы строения деревянного, хорошего». Многие просуществовали еще почти 100 лет после поездки Толстого и сгорели во время покорения Суворовым Варшавы…
    Пока же именно на Праге Толстой нашел себе жилье. Оттуда он впервые увидел Варшаву так, как все, кто приезжал в город с восточной стороны. Прага навсегда осталась тем местом, с которого открывается самая эффектная панорама расположенного на Висле города. Не случайно именно оттуда писал общий вид Варшавы Бернардо Белотто, прозванный Каналетто.
    Толстой описал королевский замок, который в целом показался ему «невелик», и находившийся там катафалк Яна Собеского: «Обит тот рундук весь бархатом червчетым, по сшивкам кладены кружива золотные... Гроб весь обит аксамитом золотным, и галуны и бахрамы золотные, гвозди серебреные, золоченые. Кругом ... гробу тритцать шанданов».
    Внутренним убранством русского путешественника больше привлек дворец Радзивиллов, где «полат зело много. Одна полата обита бархатом червчатым, две обиты золотыми парчами, две палаты обиты байбереками золотными» (крученым шелком).
    Посетил Толстой и Лазенку Станислва Гераклиуша Любомирского, построенную знаменитым Тильманом Гамерским. Это «полаты предивные», украшенные «преславною работою, картинами узорчатыми», чего «подробну описать невозможно». О «королевском подворье», т.е. о Вилянове и его садах, Толстой рассказал особенно подробно.
    С пристрастием и интересом описывая варшавские дворцы, монастыри и костелы. Толстой заодно порицает поляков за раздоры. В Сенаторском зале он обратил внимание на «окна великие» и «окончины ... стеколчатые», которые были «все повыломаны и ... разбиты от нестройного совету и от несогласия во всяких делех пьяных поляков».
    «Во время алекции между поляков бывают многие ссоры и бой ... и смертное убивство ... в чем они много государства своего растеряли», — писал Толстой. Поскольку поляки «не могут никакого государственного дела зделать без бою и без драки, и для того о всяких делех выезжают думать в поле, чтобы им пространо было без размышления побиватися и гибнуть». Так объяснял Толстой устройство э------------------------лекционного поля на Воле.
    Осмотрев его по дороге, стольник покинул Варшаву, направившись в Ченстохову (именно этот маршрут будет рекомендовать русским изданный специально для них первый путеводитель).

    По времени записки Толстого предваряли саксонское правление. К концу этого периода польской истории относится сообщение о Варшаве Алексея Романовича Воронцова. Будущий дипломат попал в польскую столицу в 1758 г. проездом во Францию, куда ехал учиться в Версальскую кавалерийскую школу.
    Если москвич Толстой, привыкший к нерегулярности древнерусской застройки, нашел, что варшавские «полаты все строены по улицам», то петербужцу Воронцову польская столица показалась «неправильно обстроенной». Тем не менее позднее он вспоминал, что Варшава «уже тогда была довольно красивым городом. В ней множество огромных дворцов ... но рядом лачужки, несколько похожие на те, которые встречаются в Москве, но выстроенные с большей правильностью».
    По сравнению с Москвой и в отличие от Петербурга польскую столицу Воронцов счел более упорядоченной, несмотря на контрасты, которые отмечали и все западноевропейские путешественники.
    В Варшаве Воронцов проводил время совершенно иначе, чем Толстой, вращался в придворном обществе, был представлен Августу III, его опекал министр г.Брюль. На Воронцова, с юности привыкшего к атмосфере абсолютистского правления, особое впечатление произвел вольный стиль жизни польских магнатов: «Всё поражало меня и заставляло думать, что нет более завидного положения, чем положение польского вельможи», — писал он.
    Благодаря запискам Воронцова возник иной образ Варшавы: не буйной и беспокойной, а веселой, богатой, открытой для удовольствий. Именно такой образ польской столицы будет присутствовать в сознании русских и в последующие годы.

    В действительности ситуация в Варшаве постоянно менялась. А.И.Бибиков, усмирявший Барскую конфедерацию, сообщал в Петербург в 1771 г. Д.И.Фонвизину: «Варшава теперь походит на пустой овин большого села, в котором была ярмарка... Отсюда даже до делателей зубочисток все разбежались, а по пресечении коммуникации от защитников веры и вольности [имелись в виду конфедераты] ... ниоткуда ничего сюда не везут».
    В 1773 г. Бибиков писал тому же адресату: «Без всякого огорчения и с охотою покидаю прескучную ... Польшу». После первого раздела Речи Посполитой эта оценка, несомненно, была справедлива: веселья там не было.
    В последующие годы город пережил подъем. Д.И.Фонвизину, который впервые попал в польскую столицу в 1777 г., она не показалась унылой. На приемах у русского посланника О.М.Штакельберга он, по собственным словам, перезнакомился со всею Варшавою, наносил многочисленные визиты и принимал гостей.
    Как свидетельствуют дневник поручика Васильева, служившего при штабе русского корпуса в Варшаве в 1774 г., а также воспоминания «капитана имперской армии» С.Протасьева, русские там не скучали: посещали маскарады, трактиры, предавались иным светским развлечениям.
    Васильев «в Радзивилском доме ... смотрел комедии польской». Это происходило во дворце Кароля Радзивилла, где до постройки специального здания (1779) играли польские и иностранные труппы.
    Д.И.Фонвизин там пересмотрел «комедий ... с десяток, переводных и оригинальных», театральная жизнь била ключом, хотя стоял сентябрь и «многие из деревень своих еще не возвратились». Наряду с пьесами польских авторов, Ф.Богомольца, Я.Заблоцкого, А.К.Чарторыского, Фонвизин мог видеть и поставленного в том же 1777 г. «Тартюфа» Мольера. Играли получившие признание артисты: А.Трусколяская, К.Овсиньский, К.Б.Свежавский, Я.Хемпиньский. Фонвизин полагал, что они «играют изрядно».
    В Варшаве существовала также французская труппа, которую своей протекцией активно поддерживал российский посол Штакельберг. Вероятно, Фонвизин побывал и на ее спектаклях. Поколение Фонвизина в отличие, скажем, от поколения М.В.Ломоносова уже не владело польским языком. Будущий автор «Недоросля» писал: «Польский язык ... в наших ушах кажется так смешон и подл, что мы помираем со смеху всю пьесу ... странно видеть и любовника плешивого, с усами и в длинном платье».
    Позднее поэт, декабрист, масон и автор «Записок русского офицера» Ф.Н.Глинка реагировал адекватнее: «Отдадим справедливость выбору пиес, на здешнем театре представляемых: они все служат или к возбуждению любви к отечеству, или к порицанию разврата, или заключают в себе сатиры на нынешнее воспитание и похвалу стародавним обычаям. Сколько я заметил, во французском фраке выпускают на сцену всегда или плута, или развратника, или, по крайней мере, шалуна и ветреника, а в польском кунтуше человека честного, твердого, любящего отечество, древнюю славу его, добродетели предков».
    В Варшаве русские могли слышать и мало известную в России органную музыку. Васильев писал, что в кафедральном соборе во время мессы в честь папского нунция звучала «музыка ... инструментальная и авакальная [sic!], весьма изрядная; наконец служба еликогласными органами кончалась.
    Орган и в дальнейшем привлекал русских: «Костелы варшавские извне огромны, высоки, но мрачны; внутри красивы и богаты. Церковное служение здесь пышно и затейливо, музыка сильно действует на чувства».
    Глинка побывал в Варшаве дважды: по пути в Париж и на обратном пути. Вот его первые впечатления о городе: «Прекрасные трактиры [среди лучших Виленский, Гамбургский, Английский и Дрезденский], театр, лазенки». Под лазенками в данном случае писатель имел в виду не парк, а бани: «Какая роскошь купаться в лазенках! Входишь в прекрасную комнату, убранную зеркалами и диванами... Погружаешься в глубокую, внутри свинцом обложенную ванну. Отворяешь кран — льется теплая вода; другой брызжет прямо из Вислы — студеная... Вода станет мутна, потяните за шнурок и она исчезнет!.. И все это стоит 2 злота (120 копеек медью)»

    Очевидно, русских и других гостей польской cтoлицы, кроме прочего, интеpecoвaли ее архитектурные и исторические достопримечательности, но их описаний почти не сохранилось.
    «Графа Хоткевича дом каменной, стоящий близ Шульца [Сольца] на горе, подле клаштора Милосердных сестер, снаружи кажетца мал, а вошедши в нево, увидел покоев довольно, — читаем в дневнике поручика Васильева, писавшего со свойственной ему курьезностью стиля и грамматики. — В нижнем этаже стены обиты малиновой камкой, а над ними во втором стены белые, только статуи лебастровы, а в зале вырезан граф Хоткевич на коне, тот кто победил турков во время нападения на Варшаву [sic!], и у того коня копыто поддерживает турок.
    Над сим етажем третий: простые покои, ничем не украшены. Снаружи пред сими палатами плацпарадное место ... окошки, где пушки стояли, видны».
    За этим следует фантастическое описание того, как Хоткевич защищал свой варшавский дом от нападения турок.
    В 1800 г. в городе, находившемся под властью Пруссии, проездом побывал адъютант в.М.Репнина, Ф.П.Лубяновский: «Варшава сама на себя не походит, — писал он. — Уныние заступило место забав, коими она прежде столько славилась».
    Имея конечной целью Италию, Лубяновский лишь бегло осмотрел Варшаву, посвятив ей две страницы в своем трехтомном описании путешествия по Европе.
    Впечатление Глинки от Варшавы на обратном пути из Парижа иные, чем прежде: он поражен тем, что «следы времени не заглаживаются здесь стараниями людей. Одно только мирное время сзывает искусства для украшения и обновы городов; а Варшава с давних уж лет, как дерево на высокой скале, была жертвою бурь и непогод».
    Вид на город со стороны Праги по-прежнему «наилучший». «Громада зданий в амфитеатре, на берегу светлой и широкой реки, прекрасно рисуется в воде и нравится глазам».
    Однако сама Прага являла собой тяжелое зрелище: «Мы поехали посмотреть на Прагу, которая за 20 лет пред сим лет не уступала в красоте, великолепии и даже в обширности и богатстве самой Варшаве. Переезжаешь Вислу, едешь чрез Прагу — и не видишь ее! Тут только одни пространные поля, засеянные хлебом, разрушенные окопы и бедные дома. Где же Прага? Ее нет: она высилась, как кедр ливанский; прошел мимо герой и странник из находит места, где она была!» — сокрушался Глинка.
    В окрестностях города «всё пусто и уныло... Высокие, мрачные дома так угрюмо смотрят!.. Кажется, что радость умерла, здесь. Варшава вздыхает».
    Русский путеводитель по Варшаве 1850 года издания менее образно и более завуалированно напоминал о взятии Суворовым Варшавы: «Политические перевороты и снесение строений под укрепления: значительно уменьшили число жителей Праги, которое в конце прошлого века доходило до 35 000».

    Репутация Варшавы как города веселого, города развлечений сохранилась вопреки всем тягостным и драматическим событиям. Вступившие сюда в 1813 г. русские офицеры готовы были вновь испытать «всякого рода удовольствия, которые могли бы очаровать и разнежить закаленных в боях».
    Местом развлечений стал и российский военный лагерь на Маримонте, где офицеры устроили возле жилищ сады с цветниками, статуями и беседками. Лагерь, по свидетельству одного из офицеров, стал местом гуляний и для варшавян. Русские заговорили по-польски. «Военная молодежь обзавелась коханками».
    Ф.Глинка, мечтавший отдохнуть «в обществе людей, где цветут еще изящные искусства, где после шума ветров и свиста пуль можно услышать прелестный голос женщины или очаровательные звуки музыки», констатировал: «В Bаршаве всякий может удовлетворить страсть сорить деньгами, как бы велика она ни была».
    К чести офицеров следует отметить, что они предавались не только страстям, но и интеллектуальным развлечениям, о чем явствуют их подписи в «Книге посетителей» дворца в Вилянове, художественное собрание которого благодаря инициативе Ст.К.Потоцкого стало первой в Польше коллекцией произведений искусства, открытой для публики. В 1813 г. там располагался штаб русской армии.

    Ф.Глинка писал о Вилянове: «Это подлинно королевский замок! Какое величие в расположении, в зодчестве, в уборах. Стенная живопись прекрасна. Лепной работы множество. Две большие галереи наполнены картинами, в числа которых есть прекрасные, драгоценные, например, Пуссеевы сельские виды; все семейство Собиеского [так транскрибировал Глинка имя Яна III]; сам он на коне.
    Прелестная Собиеского жена представлена ... в разных видах; в одном месте ... прекрасною пастушкою, сидящей над чистым ручьем и в зеркале вод поправляющею свой цветочный наряд; в другой картине ... прелестным ангелом, летающим под голубыми небесами. Здесь более всего портретов. Прекрасные женские лица стоят подле усатых, железными латами покрытых и лаврами увенчанных поляков».
    Столь же романтически-вдохновенно описал Глинка и Лазенки: «Если захотите иметь понятие, как может жить король, имеющий деньги, вкус и ум, сходите в Варшаве в так называемые Лазенки. Положим, что вы уже там...
    Забудем на минуту существенность и предадимся мечтам. Видите ли вы, как великолепно сие жилище роскоши, любви и наслаждений. Какое очарование для глаз, слуха и обоняния. Вы идете по цветам, легкие ветерки отовсюду надувают на вас благоухание. Скрытые хоры музыки разливают сладчайшие звуки ... переливаясь, [они] кажутся томными вздохами в отдаленных гротах и цветущих переулках сада ... как прелестны эти пруды! Они так чисты, так светлы и так покойны, что кажутся огромными зеркалами, на свежей зелени положенными.
    Берега их унизаны тысячами разноцветных огней. На сих-то водах, не на земле, щедрость, искусство и художества, истоща все свои усилия, воздвигли и украсили прелестнейший дворец, который, как Нарцисс, вечно глядится в чистые воды, любуясь сам собою и других заставляя собою любоваться. Посмотрите! Посмотрите! Какой собор красот! Они выходят из кристальных палат на зеленый луг. Какая приятность в лицах, в речах, в воображении! Какая ловкость в движениях, в приемах! Это польки, составляющие в легких, из ветра истканных одеждах, едва касаясь земли, как будто порхая по зелени лугов, гуляют они по садам. Я не скажу: какая пышность! Какое великолепие! Но поневоле должен воскликнуть: Какой вкус!
    Но полно мечтать! остановите свое воображение... [Теперь] только светлые пруды, прекрасный дворец, развалины театра, развалины беседок, гротов ... освещены бледным лучом задумчивой луны... Унылый ветер в ущелиях развалин и в сумерках опустелых рощей в пустынной песни своей, кажется, говорит вам: Как быстро всё проходит в мире; как скоро исчезает роскошь, величие и блеск!»
    У П.А.Вяземского Лазенки вызывали исторические ассоциации: при лунном свете классицистический дворец, возведенный Д.Мерлини, показался ему одиноким древним замком, а запустение, царившее в парке, «явило ему судьбу» «разжалованной», как он выразился, Польши. Здесь она впервые «сказалась ему языком поэзии», а не политической необходимости: «Я ужаснулся, — писал Вяземский, — и готов был воскликнуть: Государь, восставь Польшу!»
    В стихотворении Ф.Глинки «Мечтания на берегах Волги» есть такие строки:

    Край польский наречен обителью забавы;
    Бог вкуса грациям в нем храм соорудил.
    В рассеяньи, в шуму, в приятном чувств волненьи,
    Средь неги и любви, в сердечном упоеньи,
    Я радости не раз из полной чаши пил!

    При всей субъективности исповеди поэта-романтика в этом, как и в других текстах Глинки, выражено гедонистическое представление о Польше, которое в первой четверти XIX в. уже широко бытовало в русском сознании и, казалось бы, противоречило отношениям Польши с Россией.
    Это представление (со всеми сопутствующими атрибутами) было частью сложного, податливого на изменения образа польской столицы, который складывался в сознании русских и определялся множеством культурно-психологических, исторических и политических факторов. И здесь необходимо своего рода отступление...

    Топос Варшавы, подобно топосу других европейских городов с непростой исторической судьбой, восходит к мифологизированному библейскому топосу города-девы и города-блудницы. Каждый из таких городов на свой лад был и Иерусалимом небесным, и Иерусалимом земным, Иерусалимом святым и грешным Вавилоном.
    Гедонистическая ипостась Варшавы во многом основывалась на представлениях об особой роли женщин в жизни города, о чем вроде бы свидетельствует варшавский герб с его феминистской символикой. Если деву-Москву охранял св. Георгий, то Варшава в фантастическом образе — сначала девы-птицы (самый старый сохранившийся варшавский герб; вторая половина XIV в.), девы-дракона (герб 1599 г.), а затем и девы-сирены — защищала себя сама.
    Этот последний герб известен в изображении 1795 г., в котором сирена по-прежнему держала меч и щит. Однако в отличие от предшественниц она обрела изящные рокайльные формы и рыбий, а не драконий хвост. В соответствующем контексте прочитывается и символика герба Нового мяста Варшавы, изображавшего женщину, танцующую с единорогом (XVI в.).
    Уже упоминавшийся «капитан императорской армии» Степан Протасьев, тот самый, который в 1792 г. «поскакал рубить поляков и очутился в Варшаве», отметил множество достоинств польских женщин: «Их знает вся Европа... Они умны, милы, любезны, свободны в обращении», их благородное кокетство имеет свои границы и похвальную цель. «Кто способен, тот поймет это и будет осторожен. Я это испытал над собою».
    Так образ польки, связанной с образом Варшавы, начал обретать в глазах русских особый смысл: она не только искусительница, но и патриотка.
    Описывая замок в Подгорпах, Ф.Глинка вопрошал: «Давно ли девы юныя, белогрудыя, прекрасныя, при сладких мусикийских звуках, плясали [здесь] с легкостью весенних ветерков?»
    А вот другой эпизод из тех же «Записок русского офицера»: «Осень свирепствовала, природа облеклась в траур ... как вдруг Шеф наш ... прислал сказать, что княгиня Ч*** приглашает всех офицеров на бал». (Речь об Изабелле Любомирской и ее Ланьцуте, пронизанном космополитичным духом эпохи Просвещения.)
    «Вихрь вальса», в котором прекрасные обитательницы замка кружились с офицерами, дал автору повод сравнить картину «Похищение сабинянок», висевшую в бальном зале, с самим балом, «с тою только разностию, что сии [сабинянки] одушевлены радостию и охотно последуют за мущинами».
    Возможно, Глинка не был голословен, так как вместе со своим шефом задержался в Ланьцуте на шесть недель, в то время как «все шесть колонн, составлявшие ... армию, прошли мимо».

    Вернемся, однако, к описаниям польской столицы, которые всегда, прямо или косвенно, включали политический или исторический комментарий, отражавший отношение авторов к Польше в целом.
    Если Федор Глинка почти всё здесь воспринимал с симпатией, то его сослуживец Андрей Федосеевич Раевский реагировал иначе. Посетив Варшаву одновременно с Глинкой, он оставил такой мемуар: «Напрасно взоры мои искали картины величественной, необыкновенной... Въехав в город, я ожидал найти в нем торжество вкуса, богатства и зодчества». (Вероятно, Раевский был наслышан от соотечественников о Варшаве.)
    Однако «ни с какой стороны столица Польши не восхищает зрения: длинный беспорядочный ряд кровель, большею частию черепичных, и изредка мелькающие верхи храмов не имеют ничего прелестного. Только от Праги ... вид ее несколько разнообразнее; но грязные улицы и почерневшие от времени и небрежения стены прибрежных зданий ослабляют первое приятное впечатление... Я видел две-три изрядные, но не великолепные улицы, видел несколько огромных чертогов... Нет даже следов изящной архитектуры. Невольно я пожалел о бедных поляках, которые называют (или по крайней мере называли) нас варварами».
    Тем не менее в последующие годы тон описаний Варшавы изменился. Вплоть до Июльского восстания его можно определить как доброжелательный, а в дни пребывания в городе царской семьи — как праздничный.
    К.П.Козлаков, считавший проведенные в Варшаве годы самыми счастливыми в своей жизни, писал, что в 1814 г. с приездом великого князя Константина «заликовала Варшава, и загремела музыкой и увеселениями». И далее: «В таком городе, как Варшава ... невозможно было жить замкнуто».
    В 1830 г., накануне восстания, А.Х.Бенкендорф констатировал, что «прибытие государя, императрицы, множества иностранцев и нунциев утишили ропот, по крайней мере по внешности, и Варшава приняла блестящий и очень оживленный вид. Балы и праздники следовали один за другим, со всею роскошью и со всем весельем богатой столицы».
    Очень скоро Варшава надолго утратит этот образ счастливого города.

    После включения Царства Польского в состав Российской империи в восприятии русскими Варшавы появился особый оттенок: какой это город, зарубежный или российский?
    Об изменении восприятия свидетельствуют, в частности, походные записки офицеров русской армии.
    В 1813 г. Раевский писал, что на мосту через Буг, отделявший тогда Россию от Герцогства Варшавского, можно было видеть «шумные ряды юношей, толпившихся ... с радостными песнями и поздравлявших друг друга с переходом через границу». А в 1815 г. А.Н.Михайловский-Данилевский, возвращавшийся с русской армией из Европы, отметил: «Мы сегодня ночуем уже в пределах России, в Калише, лежащем в Царстве Польском».
    П.А.Вяземский, приехавший в город в 1818 г., писал: «До Варшавы знал почти одну Москву, в Петербург наезжал я только на короткое время, за границей же не бывал. Варшава, тогда не только мирная, но и празднующая перерождение свое, повеяла на меня незнакомым, новым воздухом».
    В середине XIX в. скульптор Федор Толстой, будучи в Варшаве проездом, разочарованно констатировал в дневнике: «Нет, а Варшава не то, что я себе воображал. Я полагал ее европейским хорошим городом, коли не так большим, как другие столичные города ... но все-таки похожим на столицу, и не знаю, почему я предполагал ее быть веселым городом с чистыми домами, улицами — но совсем не то Варшава, совсем не похожа на столичный город, он некрасив, невесел и грязен».
    В том, что Варшава теперь производила такое впечатление, были «виновны» не столько глаза русских путешественников, сколько имперская политика, превратившая польскую столицу в рядовой губернский город. Как писал Вяземский, «польских губерний города то[т] же Рим. Всё прах, всё воспоминания... Это какая-то подложная жизнь».
    Тем не менее Михневич отмечал, что «для русского человека, не бывавшего за границей, Варшава ... производит с первого раза впечатление иностранного города. В ней, кроме местной своеобразности, несомненно больше европейского, чем в наших, даже больших городах».

    Российская политика способствовала искажению облика Варшавы. Художник и историк искусства А.Н.Бенуа вспоминал, что во время посещения ее в 1894 г. его поразила перестройка классицистического дворца Сташица под православную церковь: «Я не поляк, — писал он, — однако я принял к сердцу резкое, довольно-таки бестактное, да и прямо оскорбительное вторжение русского национализма в этот чисто западный город, начиная со здания в русском стиле, что выросло позади памятника Копернику».
    «Бестактным» ему показался и православный собор, выстроенный около Большого театра: «Я ненавидел этот собор, хотя он и был построен моим братом Леонтием».
    У Блока, который не имел в виду архитектора:

    На миг скользнул ослепший взор
    По православному собору...
    Какой-то очень важный вор
    Его построив, не достроил...

    В первый раз Бенуа побывал в Варшаве в 1881 г., когда там еще не было этих зданий. Варшава выглядела «нарядной» и «заграничной». Бенуа писал, что в то время заграница русским «представлялась ... каким-то земным раем», но в Варшаве «заграница была ненастоящей», так как она находилась «не где-либо за пределами государства Российского, а в одном из ее же губернских городов... Но этот губернский город был Варшавой, бывшей столицей Царства Польского! Всё население говорило не по-нашему, одеты были также по-иному... Не перечесть всего, что с полной несомненностью свидетельствовало о “заграничности” Варшавы: наемные коляски с кучером, одетым “по-господски”... Главные улицы были залиты асфальтом, всюду видел я бритых и опрятно одетых людей ... на каждом шагу кофейни-цукерни ... нектароподобный кофий со сбитыми сливками».
    А.И.Тургенев однажды попросил А.П.Вяземского заказать для него в Варшаве «по шести пар лучших башмаков, бальных или хороших вообще, разного цвета, и по одной паре ботинок, холодных и теплых». Варшава у русских слыла городом башмачной моды.
    А сам Вяземский чувствовал себя здесь окруженным «историей и поэзией», «легкокрылый» хоровод не раз увлекал его в Варшаве в «рай соблазнов». Но мысли о трагедии Польши, о вольной, мятежной или крамольной Варшаве — «загранице» и «незагранице» — порой не давали ему покоя...
    У русских поэтов начала XX в., например у А.Блока, образ Варшавы трагичен:

    Мост через Вислу как тюрьма…
    Жизнь глухо кроется в подпольи,
    Молчат магнатские дворцы...

    И только эхо разносит по окутанному тьмой городу слова «Месть! Месть!»
    Андрей Белый в «Путевых заметках» был предельно краток: «Варшава! Я помню пролетки, пронзительный ветер над Вислой, мост и вокзал, на вокзале сидели ... мы, писали открытки».
    Печаль проступает сквозь эти строки...
    И все-таки хочется надеяться, что сакрализованная или мирская Варшава никогда не утрачивала (и не утратит) для русских своего притягательного обаяния и навсегда останется «mitoscia przepojona i przepalona mekami» — так звучат по-польски строчки Булата Окуджавы.

    TopList