Китайские мудрецы плакали, когда начинался
Новый год: да не потому, что он смывает прежний —
уплывающий вниз по реке совсем, исчезающий в
цифрах, — нет; но ведь старый год оставался в
мыслях и памяти — исторической ли, личной.
Что подминает под себя время? События? Людей?
Звуки? Может быть, пустой звон? Все — или
ничего?
Впрочем,
об этом мудрецы не задумывались: они вообще
старались не думать, ибо мысль, как они считали,
убивает эмоции.
Лысый бродяга Кхи Чунь пел каждое утро своим
четырем ученикам-прилипалам:
Меняю черное на белое,
возьмешь — и я ухожу.
Нет — так сам исчезни.
Ведь овца даст мне молоко
не потому, что поспит ночью.
Известно, что ученики Чуня никак не могли взять в толк, зачем Вонючка-Кхи надрывает свое голодное горло в такую рань, однако же упорно ложились спать под переливы овечьей песни, словно это была обычная колыбельная для вопящего младенца, и уличным глупцам снился один и тот же сон.
Не виданная им земля — больше их
собственной, точно. Каменистый берег. Но река
такая широкая, что другого и не видно. Утро
туманное, утро седое. Костёр, сложенный из
каких-то рукописей: свитки, просто листы плотной
бумаги цвета весеннего половодья. Пламя
зализывает рукописи, словно сука отбитый хвост —
сидя на заду.
Огненная собака встает с углей и переносит
скрученных бумажных щенков в зубах; на их
загривках — государственные печати, иероглифы
чужаков, даже не иероглифы, а какие-то смешные
палочки-закорючки: Gestern, Завтра, Manana, Now. Сука
раскладывает детёнышей по сторонам света — и они
разбегаются.
Во сне всегда оставался только один щенок: тот,
который стоял мордой к востоку, и у которого на
шее было записано Now.
Он скулил и тявкал. Она пыталась ухватиться за
окончание своего собственного хвоста; но только
у нее получалось это, как хвост укорачивался, а
она снова и снова принималась вертеться. Он
просил пить. Она бросалась на Луну и Солнце, и
каждый раз носом обжигалась — то от холода, то от
жара.
И река опрокидывала на него всю свою целебную
ласку — водянистую и тяжёлую.
Попытаться растолковать сон учеников
лысого бродяжки или его же песню — всё равно, что
обозвать год хорошим или плохим. Оценочные
категории непременно заведут в тупик — ведь
белое можно обменять на черное, и ничего не
изменится.
Искать связь между песней Вонючки-Кхи и сном его
учеников (одним на всех) — то же самое, что
глотнуть из пустой чашки воздуху (его же много), а
жажда вроде бы и не исчезла.
Говорить, что время лечит и суки слюнявят боль —
значит, промолчать, ведь причина встающему
солнцу — не твой сон.
Так стоит ли осуждать человека за то, что его
денно и нощно заботит лишь он сам (она сама): его
зубы в улыбке, её волосы на ветру, его
растерянность, её потери, его левая рука, её
правая ключица, он — голый в зеркале, она —
обнажённая перед ним?.. Now, теперь, сейчас, и то, что
было, всё прошло — всего лишь ощущение, не закон.
Поэтому: пусть плачут мудрецы, а мы посмеёмся.