история и литература

Игорь ВОЛГИН,
Михаил НАРИНСКИЙ

Развенчанная тень

Диалог о Достоевском, Наполеоне и наполеоновском мифе

Игорь Волгин. Всё девятнадцатое столетие пронизано отзвуками наполеоновского мифа. Наполеон — человек века: он потряс воображение нескольких поколений. К нему — к его славе и судьбе, к его взлету и падению прикованы взоры.

Всё он, всё он — пришлец сей

бранный,

Пред кем смирилися цари,
Сей ратник, славою венчанный,
Исчезнувший, как тень зари.

Наполеон — загадка века.
...Мировой вихрь словно бы врывается в новейшую европейскую историю. Император французов вписывает свое имя вслед за именами Цезаря и Александра Македонского. Он возлагает на себя железный венец Карла Великого, выкованный из гвоздя Распятия: меч должен был завершить начатое крестом. Но только ли слава полководца привлекала и привлекает к нему умы и сердца?
Пушкин сказал о Байроне: «Другой от нас умчался гений, другой властитель наших дум». Байрон — «другой», а тот, первый гений — Наполеон. Смеет ли он претендовать на то, что составляет прерогативу духовных вождей? «Властитель дум», — говорит Пушкин.
Наполеон навеки запечатлен в русской исторической памяти. И — что не менее важно — в русском художественном сознании. Его личность, образ его действий, его идея — всё это стало предметом искусства. Пожалуй, ни один из отечественных классиков не обошел стороной темы.
Русская поэзия, устами Жуковского и Пушкина воспевшая «гибель пришлеца», немедленно после его падения исполняется великодушия и снисхождения к поверженному страдальцу. Страдание вновь дает ему право — уже в новом обличье — вступить в круг сочувственного поэтического интереса. Русский человек незлобив и отходчив — и не унижение ли некогда могущественного противника примирило с ним сердца, еще недавно пламеневшие жаждой мести?
Поверженный враг — уже не враг. Тем более изгнанный и живущий в неволе. Он тот же каторжник, «несчастный», и его победитель смотрит на бывшего императора едва ли не виновато и уже готов протянуть ему калач или подать медный грош.
Да, отшумела «гроза двенадцатого года» — и привычный образ злодея, супостата, антихриста стал терять свои демонические черты. Вернее, демонизм сохранился, но он был уже совершенно иного толка.
Нет, Лермонтов неправ: «Конец его мятежный не отуманил наших глаз!..» Как раз отуманил. Судьба свершилась — и в свете этой свершенной судьбы человек, поднявшийся из романтического ничтожества к вершинам власти и вновь ввергнутый в ничтожество, возбуждал по меньшей мере симпатию. Наполеон оказался вновь вознесенным — не силой оружия, а волной позднейшего литературного сочувствия. Внушающий трепет «железный венец» сменился терновым венком мученика: в России это действует неотразимо.
Явившийся с экзотического острова (что само по себе знак избранничества), на острове же заканчивал он свои не столь долгие дни. «Одна скала, гробница славы» — это прижизненный, так сказать, мавзолей. И, когда обитатель «гробницы» действительно умер, русский поэт, тоже изгнанник, протянул ему через моря руку для примирения:

Великолепная могила!
Над урной, где твой прах лежит,
Народов ненависть почила
И луч бессмертия горит.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Да будет омрачен позором
Тот малодушный, кто в сей день
Безумным возмутит укором
Его развенчанную тень!

Если б Наполеон умер на вершине успеха, Пушкин нашел бы другие слова.
«Смерть важна, она ирреализует подпись автора и превращает произведение в миф». Она, добавим, превращает в миф и самого автора.

Я презираю песнопенья громки;
Я выше и похвал, и славы, и людей.

Русская поэзия тактично соблюла дистанцию. Русская проза безжалостно ее отбросила: в отношении героя была проявлена неслыханная фамильярность. Наполеон из имени собственного становится именем нарицательным.
«Мир был полон этим именем, — говорит князю Мышкину генерал Иволгин, — я, так сказать, с молоком всосал».
Достоевского наполеоновская тема занимает с раннего детства до конца его дней.
Писатель родился в октябре 1821 г. За полгода до этого на острове Святой Елены «угас» Наполеон.
Ранние годы Достоевского озарены отблеском великого московского пожара. Его окружают живые воспоминатели — свидетели, жертвы и очевидцы. Он жадно впитывает их рассказы; он бродит по саду, где слышатся голоса французских солдат; он видит дома, встающие на пепелище. Вещественный мир духовен: он полон знаков, намеков и тайн.
В отличие от ревности к грядущему ревность к прошедшему не губительна для настоящего...
Могут ли мальчишки не играть в войну? Особенно в войну недавнюю, следы которой еще не изгладились — ни в памяти, ни в душе? Ребенок ближе к до-жизни: у него просто нет иных воспоминаний.

Я с легкостью смотрю
на снимок прежних лет.
«Вот кресло, — говорю, —
меня в нем только нет».
Но с ужасом гляжу
за темный тот предел,
где кресло нахожу,
в котором я сидел

Рассказ генерала Иволгина о его камер-пажестве у Наполеона — первая историческая «поэма» Достоевского. Второй — и последней — станет Легенда о великом инквизиторе. О ее истоках написано немало. Следует задуматься и о литературных истоках созданной писателем Легенды о великом императоре.
Вспомним, что юный Достоевский — усердный читатель Вальтера Скотта. Он начинает читать великого шотландца примерно в том возрасте, в каком будущий генерал Иволгин удостаивается дружбы завоевателя Москвы. Прямого влияния Вальтера Скотта на Достоевского как будто не наблюдается: слишком различны их художественные миры. Между тем наполеоновская новелла в «Идиоте» — вальтерскоттовская по всем статьям.
Во-первых, у Достоевского, как и у Вальтера Скотта, присутствует реальная историческая личность, великая, благородная, мятущаяся и в конце концов погибающая. Во-вторых, присутствует идеальный юноша (мальчик со звучным именем Ардалион) — тоже непременный участник вальтерскоттовского романного действа. Затем — наполеоновский телохранитель мамелюк Рустам, аналог колоритного «чужеземца», также лицо историческое, автор позднейших мемуаров. И, наконец, юная дева, сестра новоиспеченного камер-пажа (правда, в 1812-м ей только три года), гибнущая впоследствии при родах. Это в ее альбом, покидая Москву, вписал злополучный странник свой августейший автограф: «Ne mentes jamais!» — совет тем более дельный, что осведомляет нас о нем не кто иной, как генерал Иволгин.
Если добавить ко всему этому высокую чувствительность генеральского рассказа, сходство с Вальтером Скоттом обозначается еще сильнее.
Михаил Наринский. У Достоевского сложные отношения с Наполеоном. Письмо актрисе А.И.Шуберт от 14 марта 1860 г. он завершал извинениями: «Не рассердитесь на меня, что написал с помарками, кошачьим почерком. Но, во-первых, почерк — мое единственное сходство с Наполеоном, а во-вторыx, совершенно неспособен написать хоть две строки без помарок».
Эта обмолвка — «единственное сходство с Наполеоном» — весьма примечательна. Конечно, Достоевский не принимал, отрицал, отвергал Наполеона — но и сравнивал же себя с ним, присматривался к фигуре маленького капрала.
«Мы все глядим в Наполеоны...» — гениально почувствовал, а точнее, предчувствовал Пушкин. Вот и Федор Михайлович Достоевский...
При болезненном самолюбии и крайней мнительности Достоевский беспрестанно самоутверждался, стремился к успеху, известности. Он писал брату Михаилу 16 ноября 1845 г. после блистательного успеха повести «Бедные люди»: «Ну, брат, никогда, я думаю, слава моя не дойдет до такой апогеи, как теперь. Всюду почтение неимоверное, любопытство насчет меня страшное. Я познакомился с бездной народу самого порядочного... Все меня принимают как чудо. Я не могу даже раскрыть рта, чтобы во всех углах не повторяли, что Достоевский то-то сказал, Достоевский то-то хочет сделать».
Чем не Тулон? Чем не Бонапарт от русской литературы?
Многие наполеоновские свойства и самооценки очень подходят Достоевскому. Каждый из них верил в свою звезду, в неисчерпаемость своего гения. Любимое выражение Достоевского, когда он приступал к очередному роману: «Бросаюсь на ура» — прямо как решительный полководец наполеоновской школы.
Наполеоновской темы Достоевский коснулся в письме брату Михаилу еще раз: «Я читал твое прошлогоднее послание в Новому году. Мысль хорошая; дух и выраженья стихов под сильным влиянием Barbier, между прочим, у тебя были в свежей памяти его слова о Наполеоне».
Речь шла о сатире Огюста Барбье «Идол», написанной в 1831 г. Бескомпромиссно выступая против культа Наполеона, французский поэт изобразил императора лихим наездником, оседлавшим освобожденную революционную Францию, безжалостным всадником, погубившим страну, виновником ее страшных поражений и национального унижения.
«Одну лишь ненависть я чувствую — и вправе Тебя, Наполеон, проклясть!» — восклицал Барбье, и юноша Достоевский разделял этот обличительный пафос. Всё это в то самое время, когда Лермонтов создавал «Воздушный корабль», когда поэты-романтики противопоставляли великого Наполеона ничтожной толпе. Для Достоевского Наполеон — изначально антигуманный узурпатор. Но антипатия уживалась с какой-то неотвязной тягой.
И.В. В своей прозе Достоевский впервые упоминает императора французов в контексте, не имеющем прямого отношения к деятельности императора. Наполеон является не в своем конкретном историческом обличье, а в, казалось бы, совершенно проходной вербальной роли. У господина Прохарчина, героя одноименного рассказа 1846 г., сурово вопрошают: «...Для вас свет, что ли, сделан? Наполеон вы что ли какой?» — давая тем самым ему понять неуместность его амбиций.
У имени Наполеона здесь особая функция, сродни той, которой в следующем столетии бытовое сознание наделило имя Пушкина. У М.Булгакова в «Мастере и Маргарите»: «Никанор Иванович ... совершенно на знал произведений поэта Пушкина, но самого его знал прекрасно и ежедневно по нескольку раз в день произносил фразы вроде: “А за квартиру Пушкин платить будет?” или “Лампочку на лестнице, стало быть, Пушкин вывинтил?”, ”Нефть, стало быть, Пушкин покупать будет?”».
М.Н. В новелле «Господин Прохарчин» много значат детали, контекст. Мелкий чиновник Семен Иванович Прохарчин, «уже пожилой, благомыслящий и непьющий», снимал самый темный и скромный угол, отличался скаредностью: брал лишь половину дешевого обеда, почти не пил чаю, подчас не имел необходимого белья. «Человек был совсем несговорчивый, молчаливый и на праздную речь неподатливый».
Злоключения Прохарчина начались с того, что один из жильцов шутя предположил, что Семен Иванович, вероятно, таит и откладывает в свой сундук, чтобы оставить потомкам. Бедный чиновник разволновался и осерчал ужасно. Сожители и сотоварищи стали пуще донимать его всякими толками и пересудами. Семен Иванович делался всё более беспокойным, подозрительным и пугливым, наконец стал чуден и странен, а там — и горячка с бредом.
И вот во время его болезни случился спор с другими жильцами. «Как! — закричал Марк Иванович, — да чего ж вы боитесь-то? Чего же вы рехнулись-то? Кто об вас думает, сударь вы мой? Имеете ли право бояться-то? Кто вы? Что вы? Нуль, сударь, блин круглый, вот что!.. Да что ж вы, — прогремел наконец Марк Иванович, вскочив со стула, на котором было сел отдохнуть, и подбежав к кровати весь в волнении, в исступлении, весь дрожа от досады и бешенства, — что ж вы? Баран вы! Ни кола, ни двора. Что вы, один, что ли, на свете? Для вас свет, что ли, сделан?»
Вот тут-то и прозвучало совсем уж неожиданное, нелепое почти сравнение Прохарчина с Наполеоном: «Наполеон вы, что ли, какой? Что вы? Кто вы? Наполеон вы, а? Наполеон или нет?! Говорите же, сударь, Наполеон или нет?” Но господин Прохарчин уже и не отвечал на этот вопрос. Не то чтоб устыдился, что он Наполеон, или струсил взять на себя такую ответственность, — нет, он уж и не мог более ни спорить, ни дела говорить...”»
Следующей же ночью Прохарчин умер, а в его засаленном тюфяке нашли две тысячи четыреста девяносто семь рублей с полтиною, всё больше серебром да медью.
Конечно, жалкий скопидом никогда и не думал о каком-либо сходстве с великим императором, хотя в тюфяке своем среди прочих сбережений и хранил наполеондор, золотую монету с изображением Наполеона. Этой деталью, как подметил М.С.Гус, «Достоевский иронически подчеркивает всю, казалось бы, несуразность сделанного Марком Ивановичем уподобления Наполеону или сопоставления с Наполеоном Прохарчина».
И.В. Комическая пара Прохарчин — Наполеон вполне случайна. До появления другого тандема: Наполеон — Раскольников — еще далеко. Случайна и речевая ситуация, однако мысль, что свет «сделан для Наполеона», выражена достаточно ясно.
Отсюда не так уж далеко до основополагающего тезиса подпольного парадоксалиста «свету ли пропасть, а чтоб мне чай всегда пить». Взглянувший в такое зеркало «классический» Наполеон должен был бы устыдиться.
М.Н. Но при всей внешней несуразности сравнение многозначительное и многозначное. Наполеон — необычное, странное явление, а ведь и Прохарчин сделался чуден и странен!
Наполеон символизирует непомерную гордыню, а ведь Семен Иванович осмелился бояться. А коли он столь ничтожен и беден, то чего ему бояться? Ведь “нуль, блин круглый”! А вот отделился от окружающих страхом своим — да сбережениями, про которые еще и не знали сожители, — ну и Наполеон!
Беспредельное презрение Наполеона к людям (он презирает всех) как бы сопрягается с маниакальной подозрительностью Прохарчина (он подозревает всех).
В сравнении Марка Ивановича при всей его несуразности звучит и осуждение Прохарчина. Да и для Достоевского Наполеон — символ со знаком минус; в сравнении с Наполеоном чувствуются недоверие, неодобрение.
Думаю, нет необходимости говорить о многократно описанных перипетиях жизни писателя и о поворотах в творчестве Достоевского. Кружок Буташевича-Петрашевского, арест. Петропавловская крепость, жуткие — предсмертные — минуты на Семеновском плацу 23 декабря 1849 г., каторга, служба рядовым в Сибири — всё это было позади, когда в 1859 г. писатель вернулся в Петербург.
И вот, после долгого перерыва, повесть «Дядюшкин сон». И сразу же возникает Наполеон. Говоря о М.А.Москалевой, автор замечает: «Марью Александровну сравнивали даже, в некотором отношении, с Наполеоном. Разумеется, это делали в шутку ее враги, более для карикатуры, чем для истины». Да хоть и в шутку, и для карикатуры, а получается пошлость. Великий полководец, император, перед которым трепетала половина Европы — а тут сплетница, провинциальная интриганка. Образ Наполеона разменивается, мельчает, тускнеет, и сам-то император воспринимается как мастер интриг и не очень красивых комбинаций.
И.В. Конечно же, император французов и в подметки не годится почтеннейшей Марье Александровне: «У Наполеона закружилась, наконец, голова, когда он забрался уж слишком высоко», а «у Марьи Александровны никогда и ни в каком случае не закружится голова, и она останется первой дамой в Мордасове».
Князь К. также полагает, что он похож на Наполеона: в его глазах это известный нравственный капитал.
«Знаешь, мой друг, мне все говорят, что я на Наполеона Бонапарте похож... А в профиль будто я разительно похож на одного старинного папу? Как ты находишь, мой милый, похож я на па-пу?
— Я думаю, что вы больше похожи на Наполеона, дядюшка.
— Ну да, это en-face. Я, впрочем, и сам то же думаю, мой милый».
Так окончательно рушится «образ врага», будучи замещен если не дружеским шаржем, то довольно-таки игривым литературным двойником. Князь К., поминая Наполеона, желал бы подчеркнуть в себе «оттенок благородства» — тайную санкцию на замышляемое им дело. Но и Наполеон, сопряженный с князем К., обретает оттенок комического величия.
М.Н. Но дело не сводится только к комизму. Наполеон приснился князю, «когда уже на острове сидел». Такой «разговорчивый, разбитной, весельчак такой, так что он чрез-вы-чайно меня позабавил», — так говорит князь. Это уже полное развенчание кумира, свержение Наполеона с заоблачного Олимпа в российскую глухомань. Вместо возвеличивающей легенды — провинциальный анекдот. Маразматик-князь запросто толкует о Наполеоне; этот «мерзавец на пружинах» якобы похож на великого императора, к тому же «весельчак» с острова Святой Елены еще и позабавил его. Какой уж тут герой, полубог?! Шут гороховый, да и только!
Но и это не всё. Полупроснувшийся старик продолжает: «А знаешь, мой друг, мне даже жаль, что с ним так строго поступили... англ-ли-чане. Конечно, не держи его на цепи, он бы опять на людей стал бросаться. Бешеный был человек! Но все-таки жалко. Я бы не так поступил. Я бы его посадил на не-о-битаемый остров... Ну, хоть и на о-би-таемый, только не иначе, как с благоразумными жителями. Ну и разные раз-вле-чения для него устроить: театр, музыку, балет — и всё на казенный счет. Гулять бы его выпускал, разумеется под присмотром, а то бы он сейчас у-лиз-нул. Пирожки какие-то он очень любил. Ну, и пирожки ему каждый день стряпать. Я бы его, так сказать, о-те-чески содержал. Он бы у меня и рас-каялся...»
Наполеон — и развлечения «на казенный счет», пирожки — поразительная нелепость, фантасмагория! А всё же болтовня старого князя не так бессмысленна и глупа, как кажется по первому впечатлению. В ней отразились и вульгарные представления о Наполеоне как об инфернальном сверхчеловеке, которого только и держи на цепи, а то «он бы опять на людей стал бросаться». К тому же в рассуждениях старика князя различима глубокая мысль самого Достоевского: наказание не нужно, бессмысленно, если оно не приводит
к раскаянию. А раскаяния нельзя добиться суровыми мерами, лишая преступника свободы.
И.В. И все-таки сравнение с Наполеоном у Достоевского всегда усмешливо. Назвать кого-то Наполеоном — значит сыграть на понижение. С Наполеоном сравниваются (или сравнивают себя) такие жалкие существа, как уже упомянутый господин Прохарчин, впавший в детство князь К., умирающий от чахотки Ипполит («Идиот»). Даже косвенное уподобление возникает в минуту величайшего унижения героя («Записки из подполья»), когда, застигнутый врасплох, в драном халате, он из последних сил старается сохранить лицо: «Я ждал минуты три, стоя перед ним [слугой] с сложенными а lа Napoleon руками». Эта «позицья» — последняя линия обороны подпольного парадоксалиста, переживающего свое Ватерлоо.
Обе «притчи» о Наполеоне — рассказ генерала Иволгина и рассуждения князя К. — вложены в уста претендующих на особое уважение стариков. И обе они — чисто детские грезы. Вчитываясь в монологи старого князя, можно подумать, что это маленького Иволгина назначили «начальником режима»! Остранение ситуации (Наполеон вроде прирученного злого духа, с которым можно и поиграть в «необитаемый остров», и поделиться пирожками) присуще именно детскому сознанию. Любопытно, что льготы, предназначаемые Наполеону князем К. (театр, прогулки под присмотром и т.п.), довольно точно воспроизводят «развлекательные» реалии детства.
Кстати, кроме «Дядюшкина сна», Наполеон женского рода возникает еще и в «Бесах». Губернаторша Юлия Михайловна — первая дама в городе Т., где разворачивается действие романа, — устраивает у себя грандиозный бал (он кончится грандиозным скандалом). Приглашенные — те, кто впервые вступает в великолепную, отделанную золотом и украшенную зеркалами Белую залу, — застывают, разинув рты.
Белая зала — поле грядущей битвы, место предполагаемого торжества. Здесь все враги Юлии Михайловны должны обрести бесславный конец. Но где же предводитель воинских сил?
Предводителя нет — есть предводительница. Правда, впрямую с Наполеоном она не сравнивается. Повествователь лишь сообщает, что зала была украшена «старинною тяжелою, наполеоновского времени мебелью, белою с золотом и облитою бархатом».
Судя по всему, это ампир. Автору виднее, в какой интерьер поместить своих провинциальных дам-наполеонш.
Да и сам император может вот-вот появиться в N-ской губернии. Гоголь, во всяком случае, не исключал подобной возможности.
Город, где поначалу так удачно совершает свои негоции Павел Иванович Чичиков, охвачен волнением. Всех занимает вопрос: кто таков? «Из числа многих, в своем роде сметливых предположений было, наконец, одно, странно даже и сказать, что не есть ли Чичиков переодетый Наполеон, что англичанин издавна завидует, что, дескать, Россия так велика и обширна... И вот теперь они, может быть, и выпустили его с острова Елены, и вот он теперь и пробирается в Россию будто бы Чичиков, а в самом деле вовсе не Чичиков».
М.Н. Вы уже отметили близость двух «притч» о Наполеоне, рассказанных старым князем из «Дядюшкина сна» и генералом Иволгиным из «Идиота». Эпизод романа «Идиот» — это как бы продолжение и развитие дядюшкина сна. «Отставной и несчастный» генерал Иволгин повествует князю Мышкину фантастическую историю о том, как он десятилетним мальчиком в занятой французами Москве был камер-пажом императора Наполеона. Для жалкого Иволгина это счастливая возможность хоть как-то на короткое время возвыситься из ничтожного состояния и в собственных глазах, и в глазах собеседника. Отставного генерала «понесло», он увлеченно придумывает невероятные подробности, мешает обрывки читанного и слышанного.
То, что и в «Дядюшкином сне» и в «Идиоте» о Наполеоне рассуждают жалкие старики, не случайно. Их время прошло, его эпоха прошла... Осталась легенда, которую Достоевский превращает в анекдот.
Самозабвенное вранье отставного генерала — злая пародия на писания поклонников Наполеона, какая-то аляповатая олеография, словно заимствованная из дешевых изданий: блеск, мундиры, свита, орлиный взгляд, знойный остров. Наполеон предстает в рассказе пустым напыщенным позером.
Вот он вошел в Кремлевский дворец. «Император вдруг остановился перед портретом Екатерины, долго смотрел на него в задумчивости и наконец произнес: “Это была великая женщина!” — и прошел мимо». Сколько псевдозначительной банальности! Конечно, это с ходу придумано Иволгиным, но отсвет бездарного рассказа ложится и на фигуру Наполеона.
Военные и политические замыслы Наполеона предстают в извращенном до неузнаваемости виде, на реальную основу нагромождены фантастические выдумки. Рассказчик утверждает, что он был свидетелем переживаний Наполеона «и понимал, что причина его страданий — молчание императора Александра.
— Да, ведь он писал письма... с предложениями о мире... — робко поддакнул князь.
— Собственно, нам неизвестно, с какими именно предложениями он писал, но писал каждый день, каждый час, и письмо за письмом! Волновался ужасно... “О дитя мое! — отвечал он, — он ходил взад и вперед по комнате, — о дитя мое! — он как бы не замечал тогда, что мне десять лет, и даже любил разговаривать со мной, — о дитя мое, я готов целовать ноги императора Александра...”»
Наполеон, изъявляющий готовность целовать ноги императора Александра, — в это невозможно поверить, это явная выдумка увлекшегося Иволгина. Но вместе с тем Наполеон ведь действительно отправил «любезное» письмо императору Александру и слал генерал-адъютанта Ларистона в штаб-квартиру Кутузова, пытаясь начать переговоры.
А чего стоит в изложении Иволгина план, якобы предложенный в Москве маршалом Лаву: «затвориться в Кремле со всем войском, настроить бараков, окопаться укреплениями, расставить пушки, убить по возможности более лошадей и посолить их мясо, по возможности более достать и намародерничать хлеба и прозимовать до весны; а весной пробиться чрез русских. Этот проект сильно увлек Наполеона... “Я иду”, — сказал Лаву. “Куда?” — спросил Лаву».
Блестящий наполеоновский маршал собирается солить лошадей, а великий император строить в Кремле бараки — убийственная ирония. Но ведь Наполеон, по свидетельству А. де Коленкура, и впрямь доказывал приближенным, что пребывание в Москве даст ему различные политические и материальные преимущества.
Русский военный историк М.И.Богданович в своей «Истории Отечественной войны 1812 года», вышедшей в свет незадолго до начала работы Достоевского над романом «Идиот», писал: «Наполеон, желая побудить к миру русское правительство, сделал распоряжения, выказывавшие намерение его оставаться надолго в Москве. С этой целью приступлено к вооружению Кремля и приказано войскам запастись продовольствием на шесть месяцев, что, очевидно, было невозможно».
Анекдотический рассказ Иволгина высвечивает инородность, чужесть Наполеона России: замыслы его нелепы, а сам великий император просто смешон.
Остается лишь один серьезный пункт — полководческое искусство Наполеона. Князь Мышкин, в смущении слушающий Иволгина, вставляет в беседу суждение о прочитанной книге Шарраса с разбором последней военной кампании Наполеона: «Книга, очевидно, серьезная, и специалисты уверяют, что с чрезвычайным знанием дела написана. Но проглядывает на каждой странице радость в унижении Наполеона, и если бы можно было оспорить у Наполеона даже всякий признак таланта и в других кампаниях, то Шаррас, кажется, был бы этому чрезвычайно рад; а это уж нехорошо в таком серьезном сочинении, потому что это дух партии».
Стремление полковника Ж.-Б.Шарраса унизить победителя при Маренго, Йеной и Аустерлицем не одобрял не только Лев Николаевич Мышкин, но и сам Федор Михайлович Достоевский. В «Дневнике писателя» он ехидно замечал в адрес Шарраса: «Критиковать легко, и легко быть великим полководцем, сидя на диване», а Наполеона называл гениальным, самым гениальным полководцем. Это Достоевский за Наполеоном Бонапартом признавал.
Уважение к полководческому гению Наполеона проскользнет и в «Преступлении и наказании». Осуждая отвлеченные умствования, следователь Порфирий Петрович скажет: «И это точь-в-точь, как прежний австрийский гофкригсрат, например, насколько то есть я могу судить о военных событиях: на бумаге-то они и Наполеона разбили и в полон взяли, и уж как там, у себя в кабинете, всё остроумнейшим образом рассчитали и подвели, а смотришь, генерал-то Мак и сдается со всей своей армией, хе-хе-хе!»
И ведь действительно австрийский фельдмаршал Карл Мак с его армией был окружен Наполеоном под Ульмом в 1805 г. и сдался в плен. Наполеон — признанный мастер войны, по-настоящему великий полководец.
И.В. Но почему же русская проза настойчиво сопрягает славное имя с провинциальным образом жизни, провинциальным бытом, провинциальными нравами? Только ли по закону контраста? Или в подобном сближении можно уловить некую тайную насмешку — как над эпигонами великого человека, так, пожалуй, и над ним самим?

...Осмеян прозвищем героя...

Наполеонизм, несмотря на свой «вселенский» замах, имманентно провинциален. В нем есть что-то несолидное, случайное, преходящее, напускное. С точки зрения потомственных аристократов (да и не только их), сделавшийся императором бывший артиллерийский капитан — выскочка, парвеню. Недаром те же мордасовцы понимают, что он «не только не был из королевского дома, но даже и не был gentil homme (дворянином) хорошей породы». То, что другим достается по праву рождения, Бонапарт вынужден брать силой. Он «беззаконная комета» в толпе наследственных европейских монархов. При всех его достоинствах, характере и уме от него разит провинцией и казармой. Недаром Талейран сетовал, что великий человек так плохо воспитан.
Наполеон возлагает на себя императорскую корону и вступает в династический брак не из одних политических видов, но и для того, чтобы избавиться от своих застарелых провинциальных комплексов. Завоевавший Париж и овладевший едва ли не всей Европой, он в глубине души ощущает себя неловким провинциалом, которому вот-вот могут указать на дверь. Сама его колоссальная империя эфемерна и кажется плодом воображения провинциального безумца: в ней нет ни холодного римского величия, ни делового британского расчета. Всей Европе надлежит превратиться в имперскую периферию и оттенять собой великолепие новой мировой столицы. Это ли не мечта нотариуса из какого-нибудь тулузского захолустья?
Мир может преобразиться волею гения. Но сам этот гений провинциален.
Наполеон — великий человек и одновременно пародия на него. Родион Раскольников — пародия на пародию. Его провинциальному преступлению далеко до мировой бойни, устроенной его кумиром. Но и Раскольников, и Наполеон Бонапарт — каждый по-своему — стремятся прежде всего доказать миру свою исключительность, подлинность и духовное первородство. Иначе — свою непровинциальность. В этой точке они совпадают.
Наполеон может вызывать восторг и поклонение, но от всех его поступков — начиная египетской экспедицией или
18 брюмера и кончая Ста днями — веет духом отчаяния и авантюры. Как одержимый гонится он за счастьем — и счастье то улыбается, то изменяет ему. Он приобретатель, делец, игрок, нувориш. Нет, недаром простодушные губернские жители из гоголевских «Мертвых душ» заподозрили в Чичикове Наполеона, а, скажем, не лорда Байрона!
Впрочем, у Гоголя Наполеон не является самостоятельным действующим лицом; он лишь символ и знак. Достоевский и Толстой изображают императора французов вживе. Автор «Войны и мира» сделал это «на полном серьезе», как и положено историческому романисту.
Автор «Идиота» — в виде литературной шутки.
Толстой (как бы демонстрируя справедливость позднейших уверений Д.Мережковского о том, что он «художник плоти») буквально раздевает (раз-облачает) героя. Автор отваживается на шаг абсолютно новаторский для целомудренной русской прозы: толстовский Наполеон изображен голым! Император, «пофыркивая и покряхтывая поворачивался то толстой спиной, то обросшей жирной грудью под щетку», которой камердинер растирает его холеное тело. В упор рассмотренная телесность снижает образ великого человека, который, будучи вытолкнут на мировые подмостки, вдруг обнаруживает черты провинциального актера. Он разыгрывает спектакль перед портретом своего сына, римского короля, он лицедействует перед искушенными царедворцами и перед искренне приветствующими его полками, он, наконец, ломает ваньку перед самим собой.
Достоевский, работая над «Идиотом», конечно же, держит в памяти недавно опубликованный толстовский роман.
И Пьер Безухов, и маленький Иволгин оказываются в опустевшей и занятой неприятелем Москве. Оба они выбиты из привычного жизненного уклада. И тот и другой сподобились стать свидетелями великих событий, и волею случая их судьбы пересеклись с судьбами сильных мира сего.
Добавим, что московские эпизоды 1812 г. в «Войне и мире» и «Идиоте» уснащены французской речью. Сходны кое в чем и венценосные герои. Наполеон Достоевского тоже «работает на публику», произнося театральные фразы и делая театральные жесты. («Я люблю гордость этого ребенка! Но если все русские мыслят, как это дитя, то...»)
Юный Иволгин присутствует при поистине исторических минутах: маршал Лаву советует своему государю освободить крепостных рабов и принять православие. «Ребенок, — привычно вопрошает император, — пойдут за мной русские или нет?»
«Никогда!» — отвечает находчивый камер-паж. Этот не по летам мудрый ответ решает дело: Россия шествует дальше своим путем.
М.Н. Православный император Наполеон Бонапарт — нонсенс, конечно. Но что касается освобождения крепостных, то здесь всё не так просто. Еще во время наполеоновского вторжения распространялись слухи о стремлении Наполеона освободить русских крестьян.
«Бонапарте, — говорил кучер надворного советника Тузова Алексей Корнилов, — писал государю, чтобы, если желает иметь мир, освободил бы всех крепостных людей, а в противном случае война будет всегда...»
Да и сам Наполеон подумывал о разжигании крестьянского мятежа. Он писал Евгению Богарне 5 августа 1812 г.: «Дайте мне знать, какого рода декреты и прокламации нужны, чтобы возбудить в России мятеж крестьян и сплотить их». Однако позже он к этой мысли не возвращался. На деле Наполеон не собирался ни освобождать русских крестьян, ни уничтожать крепостное право; во всяком случае, он ничего для этого не предпринял.
И.В. Да, слова и поступки Наполеона, свидетелем которых становится десятилетний мальчик, основаны, как и у Толстого, на подлинных исторических документах (генерал Иволгин, надо отдать ему должное, начитан в предмете). Это придает рассказу генерала особую пикантность.
Наполеон в «Идиоте» вписан в трагические декорации 1812 г. Но, если у Толстого герой дан через всеобъемлющее авторское созерцание, Достоевский рассматривает императора глазами ребенка, правда слегка затуманенными поздней генеральской слезой.
В тексте «Идиота» встречаются и реминисценции другого рода. Так, генерал Иволгин говорит князю Мышкину: «Один
из наших автобиографов начинает свою книгу именно тем, что в двенадцатом году его, грудного ребенка, в Москве кормили хлебом французские солдаты». Упоминание не названного здесь по имени, но, конечно, легко узнаваемого Герцена придает этой литературной игре еще большую остроту.
Порою кажется, что Наполеон Достоевского — тончайшая пародия на Наполеона «Войны и мира»: попытка не столь безобидная, если вспомнить, кто именно в «Идиоте» подвизался в качестве воспоминателя.
Но здесь начинаются различия. Они чрезвычайно важны.
Для Толстого всё движение исторической жизни подчинено некой мировой предопределенности. История совершилась именно так — и она не могла совершиться иначе. Достоевского подобное предположение не устраивает ни в коей мере. В «Дневнике писателя» он просчитывает различные политические комбинации и прикидывает возможные варианты. Он говорит, что счастье состояло в том, что мы одолели Наполеона в союзе с Австрией и Пруссией. «Если б мы тогда одни победили, то Европа, чуть только оправилась после Наполеона, бросилась бы опять на нас». Любопытное наблюдение, особенно если распространить его на ситуацию второй мировой войны — разумеется, с заменой упомянутых стран «новыми» союзниками.
Для автора «Дневника» история многовариантна. Так, подробно обсуждается, что произошло бы, если бы Россия, изгнав наполеоновские полчища из своих пределов, не двинулась дальше. Предполагается, что в этом случае Россия мирно отдала бы Запад недавнему врагу, а сама прочно бы утвердилась на Востоке (своеобразный альянс уважающих друг друга сверхдержав). Для Толстого подобная постановка вопроса просто немыслима.
Немыслим для Толстого и тот образ завоевателя Москвы, который представлен в «Идиоте».
В Наполеоне «Идиота» — все черты «русского» Наполеона (героя не только Пушкина и Лермонтова, но и народной песни «Кипел, горел пожар московский...»).
Конечно, можно приписать этот взгляд целиком генералу Иволгину. Но интересно, что князь Мышкин, пытаясь уточнить частности и внутренне стыдясь генеральской лжи, нимало не оспаривает саму его концепцию Наполеона (напротив, он, кажется, даже ее разделяет!) — концепцию, характерную для массового сознания.
И в полном соответствии с этой романтической установкой маленький Иволгин советует императору «в минуту жизни трудную» написать письмо не законной супруге (вспомним цветаевскую неприязнь к Марии Луизе, «Fraiche comme une rose [свежей как роза] и дуре»!), а к экс-императрице Жозефине, воззвать к «третьему» (после самого Иволгина и маленького римского короля) любящему Наполеона сердцу.
Да, будущий генерал — один из этих трех. «Le petit boyard» (маленький боярин) существует в сознании императора рядом с «lе roi de Rome» (римским королем): симпатии к русскому камер-пажу поддерживаются тоской по оставленному во «Франции милой» Орленку.
Если в «Войне и мире» (сцена накануне Бородинского боя) портрет играющего земным шаром наследника служит Наполеону лишь поводом для демонстрации своих родительских чувств, то в рассказе Иволгина отцовская любовь искренна и сокровенна. Конечно, если не предполагать, что Наполеон способен лицемерить даже перед десятилетним ребенком.
И тут мы с удивлением убеждаемся: Наполеон Достоевского наивен и прост! Его поведение не есть преднамеренное актерство (как у Наполеона Толстого). Это естественная театральность, характерная для цельных, рефлексирующих и вместе с тем игровых натур. Наполеон Толстого — человек самоупоенный. Наполеон Достоевского — человек страдающий. Ибо в самих глубинах смеха вдруг возникает глухая и щемящая нота.
В одной из рукописных редакций «Подростка» сказано: «В нем, хищном типе, страстная и неутомимая потребность наслаждения жизнию, живой жизнию, но и в широкости ее. Он не желал бы захватить слишком видный жребий (Наполеона, например)».
Этот жребий отпугивает Подростка. Его страшит мера личной расплаты: «Слишком много на тебя смотрят, слишком много надо кривляться, сочинять себя и позировать. Вкусы разные, и я люблю больше свободу. Особенно люблю тайну».
Наполеон — это несвобода, это сверхличная власть, порабощающая своего носителя. Это авторитет, но без чуда и тайны. Подросток говорит, что он предпочел бы «жребий Унгерн-Штернберга» — романтического разбойника, обитавшего на одном из островов Балтийского моря и заманивавшего мореплавателей на скалы, на верную погибель — иными словами, он предпочел бы анонимное и таинственное могущество. Не устроила ли бы его также участь Великого инквизитора?
Власть, если носитель ее — существо нравственное, сопряжена с несвободой и чревата страданием.
В 1812 г. Подростка еще не было на свете. Можно, однако, предположить, что в его генетической памяти отложился наполеоновский опыт маленького камер-пажа.
С особой значительностью генерал сообщает князю Мышкину, что, служа у Наполеона, он оказался «свидетелем ночных слез и стонов великого человека». Рассказчик безмерно горд, что был, так сказать, допущен в императорскую опочивальню: «Этого уж никто не видел, кроме меня!» Он, очевидно, забыл, что туда уже проник взор автора «Войны и мира»: правда, пред этим взором открылась совсем иная картина...
Невозможно представить толстовского Наполеона плачущим — к примеру, в той самой спальне, где «камердинер, придерживая пальцем склянку, брызгал одеколоном на выхоленное тело императора». Толстовский Наполеон не удостоен страдания. И именно такой бесстрастный Наполеон захватывает воображение Андрея Болконского. Равно как и Родиона Раскольникова.
М.Н. В воззрениях Достоевского Наполеон мыслился как западный феномен; России он чужд, противопоказан. Наполеон насилием переделывал внешний мир — Достоевский этот путь решительно отвергает, он ратует за изменение человека изнутри, в духе любви и смирения.
Наполеон — великий человек, возвысившийся над судьбой и ставший судьбой для людей и народов. А.П.Суслова, чьи любовные отношения с Достоевским складывались тягостно и мучительно, вспоминала эпизод совместной поездки в Италию в сентябре 1863 г.: «Когда мы обедали, он, смотря на девочку, которая брала уроки, сказал: “Ну вот, представь себе, такая девочка с стариком, вдруг какой-нибудь Наполеон говорит: “Истребить весь город”. Всегда так было на свете”». Да ведь это какая-то жестокая бесчеловечная сила, злой рок!
Разрушительная сила Наполеона во многом связана с тем, что император ассоциируется с бурей Французской революции и с торжеством буржуа. Наиболее полно эти воззрения Достоевского отразились в «Дневнике писателя» за 1877 г.: «Немыслимость продолжения старого порядка дел была явною в Европе истиною, для передовых умов ее, накануне первой европейской революции, начавшейся в конце прошлого столетия с Франции. Между тем кто в целом мире, даже накануне созвания Генеральных Штатов, мог бы предвидеть и предсказать ту форму, в которую воплотится это дело почти на другой же день, как началось оно... А уже когда воплотилось оно, кто мог, например, предсказать Наполеона, в сущности бывшего как бы предназначенным завершителем первого исторического фазиса того же самого дела, которое началось в 1789 году?»
Наполеон воспринимается и трактуется как важная закономерная часть смены старого порядка буржуазным, как порождение, выражение и завершение Французской революции. Впоследствии эту мысль четко сформулировал приверженец и толкователь идей Достоевского В.Розанов: «Революция, безликая, неясная, массовая до Наполеона, в нем получила себе сосредоточение и лицо, уста говорящие и руку действующую, которые высказали ее смысл миру, очень резко разошедшийся с тем, какой предполагали в ней мечтатели от Руссо до Кондорсе».
Известно, что Достоевский размышлял над событиями Французской революции. Явно осуждал смуту, террор, сочувствовал Людовику XVI, Марии Антуанетте. И вот Наполеон — «уста говорящие и рука действующая» революции. Кстати, и сам Бонапарт, будучи консулом, говорил: «Я — французская революция».
Но ведь не только так, не совсем так. Характерно замечание одного из героев романа «Подросток», афериста Стебелькова: «Была во Франции революция, и всех казнили. Пришел Наполеон, и всё взял. Революция — это первый человек, а Наполеон — второй человек. А вышло, что Наполеон стал первый человек, а революция стала второй человек». В рассуждениях Стебелькова проглядывает понимание писателем того, что Наполеон Бонапарт не просто завершил революцию, но и присвоил ее результаты, повернул дело в своих собственных интересах.
Достоевский настаивает, что Наполеон не случаен. «Мало того, во время Наполеона I, может быть, всякому в Европе казалось, что появление его есть решительная и совершенно внешняя случайность, нимало не связанная с тем самым мировым законом, по которому предназначено было измениться с конца прошлого столетия, всему прежнему лику мира сего». Автор «Дневника писателя» решительно отвергает подобные поверхностные представления. Наполеон для него — органический закономерный персонаж борьбы и торжества третьего сословия во Франции и за ее пределами.
Высмеивая близорукий взгляд на случайность Наполеона, Достоевский писал: «Ибо что такое, скажите, были эти события конца прошлого века в глазах дипломатов — как не случайности. Были и есть. А Наполеон, например, — так уж архислучайность, и, не явись Наполеон, умри он там, в Корсике, трех лет от роду от скарлатины, и третье сословие человечества, буржуазия, не потекло бы с новым своим знаменем в руках изменять лик всей Европы (что продолжается и до сих пор), а так бы и осталось сидеть там у себя в Париже, да, пожалуй, и замерло бы в самом начале!»
Нет, не осталось бы сидеть в Париже, не замерло бы, обязательно потекло бы изменять лик всей Европы! Но и Наполеон не умер от скарлатины, а стал вождем и символом этого великого похода.
Победное шествие третьего сословия по Европе, по мнению Достоевского, имело ужасающие, губительные последствия: были расшатаны традиционные устои нации и государства, наметилось роковое противостояние буржуазии и пролетариата, восторжествовала буржуазная цивилизация. Ну а буржуазную цивилизацию писатель на дух не принимал. Не принимал абсолютно, отвергал решительно, обличал страстно и пристрастно. Он считал ее проявлением и парламентаризм, и либерализм, и социализм — и всё это ненужно, ложно, вредно; это извращение истории человечества.
Буржуазный Запад для Достоевского — отказ от идеалов нравственности и гуманности, засилье бездуховного материалистического начала, торжество эгоизма, разобщенности, насилия. «Да оглянитесь кругом: кровь рекою льется, да еще развеселым образом, точно шампанское. Вот вам всё наше девятнадцатое столетие... Вот вам Наполеон — и великий, и нынешний». Эти слова героя «Записок из подполья» мог бы произнести и сам автор.
Гибельному пути Запада писатель противопоставлял путь православной России. «Наша цивилизация — и европейская. Не хотим европейской. Всё различие: Вера, Будущее...» — упрямо утверждал Достоевский. Он истово верил в традиционно-монархические устои России, во всемирно-историческую миссию православия и русского народа. Россия для него выше западной цивилизации духовно, нравственно.
А если всё же «наполеоновскую идею» да на русскую почву? Такая вот искусственная пересадка в основе истории преступления и наказания Родиона Романовича Раскольникова.
Не случайная эта история: что-то такое носилось в воздухе. «Ну полноте, кто же у нас на Руси себя Наполеоном теперь не считает?» — говорит сообразительный следователь Порфирий Петрович. Да и как может быть иначе? Самоотверженная Соня Мармеладова вынуждена идти на панель, несчастная Катерина Ивановна умирает от чахотки, гордая Авдотья Романовна соглашается на унизительный брак с Лужиным, а наглый Лужин процветает, развратник Свидригайлов собирается жениться на чистой шестнадцатилетней девочке — всё это мерзко, гадко, несправедливо. При шаткости понятий и воззрений, при гордости и нетерпении — как не обратиться к примеру Наполеона — великого человека, властелина, изменившего облик мира? Вот и Родион Раскольников размышляет о Наполеоне, хочет что-то изменить, на что-то решиться. Он и решился — порешил топором старуху процентщицу Алену Ивановну, а заодно и ее сводную сестру Лизавету...
Впоследствии Раскольников исповедуется Соне: «Штука в том: я задал себе один раз такой вопрос: что если бы, например, на моем месте случился Наполеон и не было бы у него, чтобы карьеру начать, ни Тулона, ни Египта, ни перехода через Монблан, а была бы вместо всех этих красивых и монументальных вещей просто-запросто одна какая-нибудь смешная старушонка, легистраторша, которую еще вдобавок надо убить, чтоб из сундука у ней деньги стащить (для карьеры-то, понимаешь?), ну, так решился ли бы он на это, если бы другого выхода не было?»
Долго промучившись, он пришел к однозначному выводу: Наполеон и задумываться бы не стал. Наполеон для Раскольникова — Мефистофель, демон-искуситель; он символ нарушения всех Божьих и человеческих законов, он воплощает право проливать кровь, распоряжаться жизнями.
А ведь передергивает Родион Романович в рассуждениях, ибо Наполеон потому и Наполеон, что у него Тулон, Египет и переход через Монблан, а не убийство «старушонки легистраторши». Пролитая кровь вроде бы и уравнивает, да смысл, масштаб и значение происшедшего — всё розно. При этом в рассуждениях Раскольникова Наполеон как волшебный камень, отбрасывающий благородный отблеск даже и на убийство старухи процентщицы. По замыслу Достоевского, всё наоборот: убийство старухи процентщицы и Лизаветы покрывает мрачной тенью самого Наполеона, доказывает неправедность любого пролития крови.
В набросках к роману есть спор у Разумихина: «А кровь? А Наполеона кровь удерживала? То не преступление. Почему нет... Почему истратить 100 000 при Маренго не то, что истратить старуху». Всё преступление, считает Достоевский, а Наполеон — злодей, пусть и великий злодей.
Циник Свидригайлов довольно верно определил побудительные мотивы Раскольникова: «Наполеон его ужасно увлек, то есть, собственно, увлекло его то, что очень многие гениальные люди на единичное зло не смотрели, а шагали через, не задумываясь. Он, кажется, вообразил себе, что и он гениальный человек, — то есть был в том некоторое время уверен».
По теории Раскольникова, все люди законом природы разделяются на два разряда: обыкновенных людей (низший разряд) и необыкновенных. Люди низшего разряда, по натуре своей консервативные, чинные, живут в послушании и любят быть послушными; так им и следует быть. Второй разряд — это ниспровергатели установленного порядка, они нарушают старый закон, чтобы дать людям новый, это законодатели и установители человечества, которые имеют право разрешить своей совести переступать через иные препятствия, не останавливаясь и перед кровопролитием для исполнения своей идеи. «Первый разряд всегда — господин настоящего, второй разряд — господин будущего. Первые сохраняют мир и приумножают его численно; вторые двигают мир и ведут его к цели».
Выслушав рассуждения Раскольникова, письмоводитель полицейской части Заметов вдруг брякнул: «Уж не Наполеон ли какой будущий и нашу Алену Ивановну на прошлой неделе топором укокошил?» Убийство топором отвратительной старухи процентщицы — и Наполеон?! Засаленный замшевый кошелек да укладка, обитая красным сафьяном, под кроватью — и торжественное коронование императора в соборе Парижской Богоматери?! Руки в крови; золотые вещи, лихорадочно засунутые в карманы — и триумфальное возвращение Наполеона с Эльбы?! И всё же Наполеон, именно Наполеон! Конечно, не реальный Наполеон Бонапарт, полководец и император, а миф, символ, идея.
Наполеоновская карьера — это отрицание традиционного закона и порядка, вызов Божественному промыслу. Ведь Наполеон — не наследственный монарх, не помазанник Божий, он сам сделал свою судьбу, сам взял власть, императорскую корону. При этом в начале пути к вершине положение бедного корсиканского офицера, помогавшего многочисленному семейству, было весьма даже и сходно с обстоятельствами петербургского студента, покинувшего университет по причине материальных затруднений, на которого между тем надеялись мать-вдова и сестра на выданье.
И смог же Наполеон, достиг, достиг высшей власти, посылал на смерть сотни тысяч людей, перекраивал карту Европы, сажал на троны правителей и убирал их. Всё это, по мысли Раскольникова, достигнуто несокрушимой энергией, полной неразборчивостью в средствах, а главное — волей, волей к власти.
Вот он и размышляет: «Нет, те люди не так сделаны; настоящий властелин, кому все разрешается, громит Тулон, делает резню в Париже, забывает армию в Египте, тратит полмиллиона людей в московском походе и отделывается каламбуром в Вильне; и ему же, по смерти, ставят кумиры, — а стало быть, и всё разрешается. Нет, на этаких людях, видно, не тело, а бронза!»
Наполеон Раскольникова устраивает резню, «тратит» полмиллиона людей — он проливает кровь, сеет смерть; ему всё позволено. Литератор и критик И.Анненский так оценивал наполеоновскую теорию Раскольникова: «Мысль коротенькая и удивительно бедная, гораздо беднее, чем в “Подростке”... Наполеон иллюстрированных журналов. Теория, похожая на расчет плохого, но самонадеянного шахматиста».
Наполеон вырван из контекста исторических обстоятельств и событий. Да это для Достоевского и неважно. Важен сам принцип индивидуализма, личностного успеха через зло; путь через нарушение человеческих и божеских законов. Это и есть, по мнению писателя, основа западной цивилизации, заложенная Французской революцией и Наполеоном. И уже в России чувствуются эти тлетворные влияния.
Не зря следователь Порфирий Петрович утверждает: «Тут дело фантастическое, мрачное, дело современное, нашего времени случай-с, когда помутилось сердце человеческое; когда цитуется фраза, что кровь “освежает”; когда вся жизнь проповедуется в комфорте». Вся жизнь в комфорте — это о развращающей западной цивилизации, а фраза, что кровь «освежает», — о Наполеоне.
Утверждали, что в связи с особенностями кровообращения Наполеон якобы чувствовал себя хорошо только среди забот и тревог войны. Сами результаты завоевания были, дескать, для него не столь и важны. Так ведь и для Родиона Раскольникова главное — не старухины деньги, он их даже не посчитал, главное — переступить, попробовать, узнать: «Тварь ли я дрожащая или право имею...» Через кровь, через убийство — да и в особенные люди, в Наполеоны.
Правда, у Раскольникова в запасе еще и своя выигрышная арифметика: на одной чаше весов начинающий необыкновенный человек, может, благодетель человечества, может быть, Наполеон будущий, а на другой — отвратительная белобрысая старушонка с вострыми злыми глазами и волосами, жирно смазанными маслом. Ну да, убил! Да какое же это преступление? — вскипит Родион при прощании с сестрой, — «то, что я убил гадкую, зловредную вошь, старушонку процентщицу, никому не нужную, которую убить сорок грехов простят, которая из бедных сок высасывала, и это-то преступление?»
Только это ведь совсем другая материя. Если сорок грехов простят, то этим уже ничего не докажешь, и Наполеон тут вовсе ни при чем. Впрочем, Достоевский подобную казуистику начисто отвергает: не то что сорок грехов не простят, а собственный грех еще искупить надо, ибо убил человека, кровь пролил.
Сама наполеоновская идея — неприемлемая, ложная, порочная. Вот что говорят о теории Раскольникова и совершенном им убийстве близкие автору романа герои.
Соня Мармеладова: «От Бога вы отошли, и вас Бог поразил, дьяволу предал!..»
Авдотья Романовна — Свидригайлову: «А угрызение совести? Вы отрицаете в нем, стало быть, всякое нравственное чувство? Да разве он таков?»
Дмитрий Разумихин: «Ведь это разрешение крови по совести, это... это, по-моему, страшнее, чем бы официальное разрешение кровь проливать, законное...»
Достоевский противопоставляет наполеоновской идее Бога, совесть, нравственность. Само стремление к власти безнравственно, само насилие по сути своей преступно. Наполеон олицетворяет губительное индивидуалистическое начало, нарушение законов Божеских, отказ от совести и нравственности. В соответствии с российской традицией писатель видит в нем нечто дьявольское; наполеоновская идея разрушительна и для личности, и для общества. Родиону Раскольникову остается стать на перекрестке, поклониться, поцеловать сначала землю, которую он осквернил, а потом поклониться на все четыре стороны, признаться в убийстве, да и идти на страдание.
«Нет счастья в комфорте, покупается счастье страданием... — утверждал Достоевский. — Человек не родится для счастья. Человек заслуживает свое счастье, и всегда страданием».
Наполеонизму (непомерной гордыне, стремлению властвовать, деспотизму) Достоевский противопоставляет православие, христианскую любовь, страдание. «Преступление и наказание» для Достоевского — исчерпание и развенчание наполеоновской идеи. Да и в русском обществе на смену Наполеону шли другие кумиры.
И.В. Ваши рассуждения убедили меня в том, что персонаж, на которого более всего хотел бы походить герой «Преступления и наказания», — это толстовский Наполеон: это он «ставит поперек улицы ха-р-р-ошую батарею»; он «тратит полмиллиона людей в московском походе и отделывается каламбуром в Вильне».
Раскольников говорит, что для такого Наполеона не возникло бы вопроса, убивать или не убивать старуху процентщицу, — «если бы только не было ему другой дороги». В подобном случае «не только его не покоробило бы, но даже и в голову бы ему не пришло, что это не монументально». Важен не масштаб преступления, а внутренняя готовность преступить. Но этой-то несокрушимости как раз и не обнаруживает мнительный петербургский теоретик: «Уж если я столько с ней промучился: пошел ли бы, — Наполеон или нет? Так ведь уж ясно чувствовал, что я не Наполеон...»
Это поражение Раскольникова — залог его будущего воскресения: «человеческое» в нем еще не задавлено окончательно «наполеоновским». Может быть, поэтому он догадывается кое о чем.
«Страдание и боль всегда обязательны для широкого сознания и глубокого сердца, — говорит Раскольников. — Истинно великие люди, мне кажется, должны ощущать на свете великую скорбь». Нетрудно указать источник. Это Екклесиаст: «Во многой мудрости много печали; и кто умножает познание, умножает скорбь».
Для Толстого власть — это удаление от истины, для Достоевского, может быть, мучительное приближение к ней.
Толстовский Наполеон не ведает сомнений. Он, как сказал по другому поводу Герцен, «klar im sich» (ясен в самом себе). Наполеона толстовской эпопеи сомнение постигает только однажды — на исходе Бородинской битвы: «Дело это ему в первый раз, вследствие неуспеха, представлялось ненужным и ужасным». Для Раскольникова «дело» представляется таковым вследствие успеха. Ночные императорские слезы, свидетелем которых становится десятилетний отрок, подтачивают всё сооружение: оно (как в случае со «слезинкой ребенка») готово завалиться и рухнуть. Наполеоновская идея не выдерживает человеческих слез. И сам носитель идеи, запертый в Московском Кремле, начинает испытывать «великую скорбь». Для Достоевского это сильнейший аргумент.
Толстовский Наполеон — с его честолюбием и эгоцентризмом, с его пушками и маршалами — ясен Достоевскому и не особенно его занимает. Автору «Преступления и наказания» интереснее другой — с его «страданием и болью», с его томлением между совестью и властью.
Можно предположить, что в сознании Раскольникова уже брезжит образ того Наполеона, о котором поведает генерал Иволгин.
В статье, написанной накануне убийства, Раскольников развивает мысль, что «все законодатели и установители человечества ... все до единого были преступниками», ибо, водворяя новый закон на место ветхого, вольно или невольно проливали чужую кровь. Называются имена: Ликург, Солон, Магомет и Наполеон. Вряд ли Толстой согласился бы поместить французского императора в этот достойный ряд.
Гений может позволить себе преступить через кровь. Это один порядок мироустройства. Но обсуждению подлежит и другой. Герой «Подростка» рисует следующую картину: «Мне нравилось ужасно представлять себе существо, именно бесталанное и серединное, стоящее перед миром и говорящее ему с улыбкой: вы Галилеи и Коперники, Карлы Великие и Наполеоны, вы Пушкины и Шекспиры, вы фельдмаршалы и гофмаршалы, а вот я — бездарность и незаконность, и все-таки выше вас, потому что вы сами этому подчинились. Сознаюсь, я доводил эту фантазию до таких окраин, что похеривал даже самое образование. Мне казалось, что красивее будет, если человек этот будет даже грязно необразованным. Эта, уже утрированная, мечта повлияла даже тогда на мой успех в седьмом классе гимназии; я перестал учиться именно из фанатизма: без образования будто прибавлялось красоты к идеалу».
Таков неожиданный поворот наполеоновского сюжета. Отнюдь не гениальный человек, а существо «грязно необразованное», «бездарность и незаконность» — это существо диктует свою волю простертому перед ним человечеству (Пушкину, Галилею, Наполеону в том числе).
Согласимся, что у этой «красивой» мечты большое будущее. Уместно вспомнить в этой связи не только того, кто был назван «самой выдающейся посредственностью нашей партии», но порожденную им (или породившую его) систему, по удачному определению Л.Баткина, «серократию», которая не терпит компетентности, интеллигентности, личной яркости, свободной оригинальности, таланта. И отбирает в свои ряды по возможности бесцветный человеческий материал.
М.Н. Всё так. Но замечу, что средство достижения величия, которую избирает Аркадий Долгорукий, герой романа «Подросток», — это деньги, богатство. «В том-то и “идея” моя, в том-то и сила ее, что деньги — это единственный путь, который приводит на первое место даже ничтожество». Что там Наполеон — Ротшильд выше, могущественнее. Путь к власти Аркадий Долгорукий выбирает прозаический и безошибочный: он не собирается становиться необыкновенным человеком; достаточно обладать богатством — оно даст тебе превосходство над другими и заставит их подчиняться.
Так замкнулся круг наполеоновской темы у Достоевского — от господина Прохарчина с его припрятанными в тюфяк сбережениями, этого Наполеона беднейших петербургских углов, до Аркадия Долгорукого, мечтающего через богатство стать выше Наполеона. Великий Наполеон и деньги — вроде бы вещи несовместимые, а у Достоевского они часто сополагаются. Думается, не случайно. Деньги, как и Наполеон, — символ, подлинный властелин нового времени. Обладателю денег не нужна гениальность.
И.В. Гениальность наказуема: где-то мы уже слышали об этом. Уж не читал ли Подросток один известный роман? Ибо в утопии нашего гимназиста названы знаменитые имена. Именно на них, Копернике и Шекспире, хотел бы поставить свой эксперимент провинциальный мечтатель из «Бесов» по фамилии Шигалев.
«Первым делом понижается уровень образования, наук и талантов. Высокий уровень наук и талантов доступен только высшим способностям, не надо высших способностей! Высшие способности не могут не быть деспотами и всегда развращали более, чем приносили пользы; их изгоняют или казнят. Цицерону отрезывается язык, Копернику выкалывают глаза, Шекспир побивается каменьями — вот шигалевщина!»
Герой «Бесов» — убежденный сторонник равенства, он против высших способностей. В этом смысле он ярый отрицатель наполеоновской идеи. Можно ли, однако, на этом основании зачислять его в единомышленники Достоевского?
Наполеон Толстого никогда не встанет в один ряд с Пушкиным и Шекспиром. Достоевский без видимых усилий сопрягает эти имена: тирания «высших способностей» отнюдь не устрашает его! Ибо неизвестно, что лучше — деспотизм таланта или равенство рабов. И, может быть, Наполеон менее ужасен, чем шигалевская коммуналка?
Гений и злодейство — «вещи несовместные». «Великая скорбь», которую должен ощущать гений, — подтверждение этой пронзительной пушкинской догадки.
Наполеону нет места в фаланстере Шигалева. Как, впрочем, нет в нем места ни Копернику, ни Шекспиру.
«Вредность», «ничтожность» старушонки — повод к ее уничтожению для Раскольникова. Деспотизм и гениальность Наполеона — повод к его уничтожению для Шигалева. Шигалевщина — это теория Раскольникова наизнанку.
Достоевскому жалко и «старушонку», и Наполеона.
М.Н. И всё же «жалость» к Наполеону сочеталась у Достоевского с последовательным отрицанием его величия, с убеждением в несостоятельности наполеоновской идеи. Наполеоновская тема в творчестве Достоевского стала частью наполеоновской легенды в русской литературе, а Родион Раскольников занял место в ряду героев, вдохновленных примером необычайной судьбы Наполеона.
Более того, отстаивая особый путь исторического развития России, Достоевский не исключал появления Наполеона на русской почве. Задумав в начале 1860-х годов переработку ранней повести «Двойник», Достоевский наметил и такую линию: «Мечты сделаться Наполеоном, Периклом, предводителем русского восстания...» В униженном и смиренном чиновнике таятся непомерное честолюбие и колоссальные амбиции — и тут же возникает Наполеон, в первую очередь Наполеон, без него никак не обойдешься. И кажется, стоит только протянуть дальше эту логическую цепочку: Наполеон — предводитель русского восстания, так уж и убийство, и топор... Всё наготове...

TopList